Возврат На Главную

Перейти В Раздел История, Религия, Наука

Перейти В Раздел Новая История

Перейти В Раздел Карта Сайта

Перейти В Раздел Новости Сайта

Перейти К Следующей Странице


 
Ю.В. Чайковский

Юрий Викторович Чайковский (р. 1940), историк науки, эволюционист и философ науки. Ведущий научный сотрудник Института истории естествознания и техники РАН (Москва), где работает с 1980 года. Автор 160 публикаций, среди которых две широко известные монографии «Элементы эволюционной диатропики» (1990) и «О природе случайности» (2001, 2004).





Ю. ЧАЙКОВСКИЙ ОБ ИСТОРИИ ДАРВИНИЗМА

Фрагменты из книги: Чайковский Ю.В. Эволюция. Вып. 22. М.: – Центр системных исследований – ИИЕТ РАН, 2003. 472 стр.


    2–8. Молодой Дарвин

Неизвестно, когда мысль о превращении видов впервые посетила молодого Дарвина. Вряд ли это случилось в Эдинбурге, где он учился на врача, или в Кембридже, куда он, послушный воле отца, перешел, чтобы учиться на священника. Скорее это могло произойти в путешествии, куда его пригласил в качестве натуралиста капитан военно-топографического корабля «Бигль» Роберт Фиц-Рой. Осенью 1835 года Дарвин, находясь на Галапагосских островах (что к западу от Эквадора), сделал интересную запись в блокноте. Изучая местную птичку – пересмешника, он сравнил экземпляры с четырех островов, убедился в их отличии друг от друга и от материковых форм и заключил: «Зоология архипелагов вполне заслуживает исследования, ибо такого рода факты могут подорвать неизменность видов».

Это – первая его запись на тему эволюции, и говорит она немного, поскольку примерно то же можно прочесть у Ламарка, о котором юный Дарвин узнал еще в Эдинбурге. Более того, у Ламарка было целое учение об эволюции, тогда как запись Дарвина всего только подвергала робкому сомнению догму о постоянстве видов.

Через два года, разбирая в Лондоне свои путевые заметки, Дарвин почувствовал вдруг потребность отложить бумаги и взять с полки том «Зоономии» Эразма Дарвина, своего давно умершего деда. Известно это и потому, что он любил расчеркивать читаемое, и потому, что он вел «записные книжки о трансмутации видов», первую из которых так и назвал – Зоономия. «Многие потратили немало сил, пытаясь объяснить законы жизни законами механики и химии», – эти укоризненные слова деда как нельзя более отвечали настроению внука. Разумеется, надо искать свои особые законы живого.

В чем они? Прежде всего, только живые тела поддерживают свое существование путем смены поколений, и недаром проницательный Эразм связал идею продолжения рода с идеей преобразования видов; как личинка порождает бабочку, а головастик – лягушку, так и один вид может порождать другой вид. Только превращение вида в вид (как писали и дед, и Ламарк, да и сам Чарлз видел на своих материалах) происходит очень и очень медленно. Как же это происходит? Здесь Эразм и Ламарк были единодушны: животные активно приспособляются к среде, развивая упражнением те органы и свойства, которые им в это время нужны. Почему так? Потому, что организмам присуще некое особое свойство – стремление к совершенствованию. Чарлзу это было не по душе, да и необходимости в таких допущениях не было, так как он имел уже счастье считать себя учеником Чарлза Лайеля. «Геологическая наука бесконечно обязана Лайелю, больше, я думаю, чем кому-либо другому на свете» – писал Дарвин в старости.

Лайель говорил о формировании горных пород путем медленного действия самых обычных причин (осаждение ила на дно, выветривание), а Дарвин решил искать эволюцию в медленном накоплении самых обычных изменений организмов. Какое же изменение – самое обычное при смене поколений? Огромные коллекции Дарвина молчали, поскольку в них нигде не зафиксирован этот важнейший акт – смена поколений. На помощь пришел пример из ботаники: «Семена растений... производят много форм, между тем как новые особи, произведенные почками, все одинаковы – записал он, и с этой заметки, сделанной в июле 1837 года, началась, можно сказать, жизнь его нового учения: эволюционную изменчивость, т. е. материал для медленного накапливания, поставляют «семена» – половой процесс, соединение свойств родителей. И тут коллекции заговорили!

Различие галапагосских пересмешников вызвано, решил юный Дарвин, тем, что птицы разных островов давно не спариваются друг с другом; еще больше их различие с птицами континента, поскольку контакт с ними потерян давным-давно, еще при образовании архипелага. И вообще, чем дальше места обитания (и тем самым – дольше изоляция), тем больше различие; сперва это – разновидности, а затем уже и разные виды.

Итак, причиной появления новых видов можно считать изоляцию. Но это, так сказать, причина пассивная, дающая условия, а что эволюцию движет? Об этом пока не сказано, но уже в первой книжке Чарлза есть такая мимоходная запись. Описав постепенную смену флоры при подъеме в горы, Дарвин задал вопрос: «Как объяснить это при помощи закона малых различий, производящих более плодовитое потомство?» Вот первое упоминание идеи естественного отбора. Откуда она взята?

Про обработку каких-либо фактических данных тут речи нет, зато уже сразу назван «закон». Ясно, что он откуда-то заимствован, и легко понять, откуда – у Жоффруа, многократно упоминаемого в записях. (На тех же страничках книжки Дарвин излагал его доклад). Как и у французского предтечи, у Дарвина здесь нет даже намека на роль перенаселения и конкуренции в процедуре отбора.

Однако вскоре ему на глаза попалась книга «Очерк о населении» преподобного Томаса Мальтуса, покойного профессора политэкономии. Оказывается, общество, как и природа, живет постоянной войной всех против всех, так что лишь немногие благоденствуют. Люди, писал Мальтус, размножаются с ростом времени «в геометрической прогрессии», и любые ресурсы когда-нибудь окажутся исчерпанными. Об эволюции Мальтус не писал, но это и не требовалось, Дарвин все додумал сам и записал в книжке, что фактический рост ограничивается возможностью данной среды прокормить данное число особей. Это приводит в действие механизм приспособления к требованиям среды: корм достается лучшим.

С этого дня, 28 сентября 1838 года, повел свою хронологию дарвинизм – идея естественного отбора приняла специфически дарвинов вид. Впрочем, «день рождения» дарвинизма остался в тени: многим казалось зазорным выводить «хорошее» учение Дарвина из «плохой» доктрины Мальтуса, служившей как бы обоснованием злого тезиса «человек человеку – волк». Увы, саму книгу Мальтуса почти никто в руки не брал, и даже в личной библиотеке Дарвина первый ее том не был расчеркан, второй же остался неразрезанным. А жаль – книга очень богата фактами, в том числе и опровергающими «геометрическую прогрессию». Точнее, Мальтус на нее опирался, говоря о Сев. Америке, но отвергал ее для Индии и Китая, население которых считал постоянным. К счастью, теперь мы знаем, что «геометрическая прогрессия размножения» – наивное заблуждение Мальтуса. Она равно плохо описывает и общество, и природу. Так что можно обсуждать проблему спокойно, чисто исторически, как мы обсуждаем древние мифы.

Всякий процесс свободного размножения должен быть вовремя остановлен – иначе беда. Двести лет назад (1798 г.) об этом как раз и заявил Мальтус, книга которого привела тогда в ужас английское общество, а через 40 лет привела в восторг молодого Дарвина. Ужас вызвало предложение того, что ныне именуется планированием семьи, а восторг был вызван уверенностью, что избыточное размножение движет эволюцию.

Все это давно известно. Но лишь недавно выяснено, что животные «планируют семью» куда более строго, чем в самых смелых фантазиях предлагали мальтузианцы. Более того, свободного размножения нет даже у растений и микробов. Те немногие примеры неограниченного роста числа особей, какие приводил сам Мальтус и какие лежат в основе построений дарвинизма, являются редкими и краткими исключениями. Мы вернемся к этим вопросам в конце главы.

От записных книжек Дарвина до публикации «Происхождения видов» прошло двадцать лет. За это время Дарвин стал известным ученым, лучшим в мире специалистом по усоногим ракам, но по эволюции не опубликовал ничего, да и писал мало. Правда, в 1838–1844 годах написал три очерка, а в 1857 году сел писать «Длинную рукопись», но за 10 лет в промежутке (1845–1854) не записал почти ничего. Почему? Причина была вот в чем.

В ноябре 1844 года в Лондоне вышла в свет анонимная книга «Свидетельства естественной истории творения», которую ученый мир презрительно отверг, несмотря на ее громкий успех у публики. Дарвин побоялся той же участи. Вскоре по содержанию выяснилось, что автором был писатель и издатель известной «Энциклопедии Чемберса» Роберт Чемберс. Вот уже в третий раз в Англии, и притом опять неспециалистом (какими были Хэйл и Эразм Дарвин), давался синтез эволюционных воззрений. Эволюционизм Чемберса тоже был сквозной (от космоса до обществ) и включал новейшие идеи – например, немецкую теорию параллелизма. У Чемберса впервые популярно описан фактический ход развития организмов, завершившийся появлением позвоночных животных и цветковых растений. Дарвин внимательно прочел «Свидетельства» и сделал много заметок. Например: «Идея, что рыба переходит в пресмыкающееся, чудовищна». Если вспомнить, что пресмыкающихся тогда объединяли в один класс с земноводными (которых нынешняя наука как раз и выводит из двоякодышащих рыб), то станет ясно – Дарвин не был тогда готов признать факт эволюции в полном объеме. Это важно запомнить, поскольку эволюции в полном объеме нет, по сути дела, и в «Происхождении видов».

Нигде Дарвин не описывал того, как, собственно, шла по его мнению конкретная история земной жизни, как появлялись и исчезали те или иные группы организмов. Об этом, опираясь на успехи палеонтологии, писали другие как популяризаторы вроде Чемберса, так и ученые типа Жоффруа. Сам Этьен Жоффруа Сент-Илер в июне 1844 года умер (как и Ламарк – слепой, почти всеми забытый и лишь в гробу удостоившийся горячих признаний, столь нужных ему раньше), но его влияние с годами росло – особенно в России, в Москве, в трудах Карла Рулье.

 
    2–10. Пока Дарвин писал «Длинную рукопись»

Что рыба проще человека – всем интуитивно ясно, но можно ли утверждать, что, например, лягушка проще ящерицы? Конечно, у ящерицы сложнее устроено сердце и есть амнион (оболочка, препятствующая высыханию яйца), но зато у лягушки есть три способа дыхания – жаберное, легочное и кожное. Чтобы не вести бесконечные споры, нужно общее правило, критерий высоты организации. Такой критерий предложил Бэр: выше организованы те, у кого можно указать большее число различных по строению и функции органов. В 1828 году ему удалось показать, что четыре типа Кювье являются четырьмя типами онтогенеза, а значит в каждом типе можно стало выстраивать организмы в ряды еще и по числу различимых стадий развития зародышей.

Подход Бэра довел в 1853 году до совершенства немецкий зоолог и палеонтолог Генрих Бронн. Он предложил критерий высоты организации, наиболее годный для работы: морфологический прогресс он характеризовал не только через дифференцированность и специализацию частей тела, но и через симметрию тела, уменьшение числа гомологических органов, концентрацию органов в пределах тела (например, головной мозг у высших вместо распределенных по телу ганглиев у низших) и их проникновение в глубь тела, а также – через усложнение онтогенеза. Исследуя вымершие и нынешние организмы, Бронн выявил фактические прогрессивные линии их развития, чем заложил, в сущности, основы эволюционизма. Тем самым он встал перед трудной проблемой: его огромный материал ясно говорил об эволюции, тогда как сама идея эволюции считалась в его кругу полунаучной фантазией. Профессионально он принадлежал морфологической школе Кювье, но собственные работы и принадлежность (душой) немецкой культуре вели его в объятия натурфилософии, которую эта школа строго порицала. Личный выход Бронн нашел в том, что взялся описать с единой теоретической позиции весь фактический ход развития жизни на Земле (данные были уже весьма обширны), однако самый факт порождения одним видом другого отрицал, считая эволюцию непрерывным творением, как когда-то Лейбниц. Иными словами, Бронн как натурфилософ избрал путь Лейбница в ущерб и Окену, и Гегелю.

Его позиция импонировала кювьеровской школе, и в 1857 году Бронн получил премию Парижской Академии наук за обширную книгу «Исследования законов развития органического мира во время образования земных оболочек». Написанную тяжело и беспорядочно (несмотря на просьбу французских академиков облегчить стиль, Бронн ухитрился дать неудобочитаемый текст даже по-французски; немецкий же вариант местами вообще неподъемен), ее мало читали и вскоре забыли.

Однако «Исследования» Бронна – одна из самых значительных книг той поры, итог немецкого додарвинского эволюционизма. Без нее нельзя вполне уяснить ни причины успеха «Происхождения видов», ни развития эволюционизма вообще. Мы привыкли считать, что представление о постепенном развитии жизни вошло в науку с Дарвином, но ведь в его книгах нет ни описания истории флор и фаун, ни анализа морфофизиологической эволюции каких-либо групп организмов, ни глобальных экологических обстоятельств (связи эволюции жизни с составом атмосферы, животных с растениями и т.п.), ни многого другого. Все это мы видим в трудах Бронна. Его выводами, кстати, пользовался и Рулье. Увы, как раз «Исследований» Бронна Рулье увидать не успел – в расцвете сил он внезапно умер.

Вот «Первый фундаментальный закон» Бронна (формулировка его столь длинна, что я вынужден дать ее в выдержках): «Различные организмы следовали во времени и пространстве в стольких типах и количествах, какие соответствовали внешним условиям», причем «появление двух органических царств было одновременно», «первичное население соответствовало теплому климату без смены времен года», а «все последовательные обновления населения достигались уничтожением прежних видов и последовательным появлением новых видов, без постепенных переходов» (H.G. Втопп. Untersuchungen iiber die Entwickelungsgesetze der organischen Welt wahrend der Bildungszeit unzerer Erdoberflache. Stuttgart, 1858, S. 483–484). Добавлю, что среди сил, истребляющих прежние виды, Бронн допускал и вытеснение худших вариантов лучшими – как у Дарвина.

«Второй фундаментальный закон»: «Наряду с первым, явно существует положительный и независимый закон творения, даваемый нам в простоте и упорядоченности всех, как одновременных, так и последовательных обновлений органического мира». Суть его в том, что наряду с внешними условиями (которые, будучи чисто негативным фактором, могли только ограничивать «действия по плану творения»), необходимо некоторое активное начало, формирующее как организмы, так и их отношения.

В этом «законе» – ключ ко всем последующим дискуссиям о роли естественного отбора: как негативный фактор отбор абсолютен и бесспорен (неспособное жить не живет), но его позитивную роль можно признать или отвергнуть только тогда, когда выяснены другие позитивные законы, поставляющие для отбора материал.

В рамках этого «закона» Бронн отмечал «постоянное равновесие между растениями и животными, наземными и водными животными, травоядными и хищными – в каждом творении; и всё это делается гораздо точнее, чем можно ожидать действием одних внешних условий, которые могут разрушать, но не создавать ... Систематическое и прогрессивное развитие, как и закон, который им управляет, суть факты, в которых невозможно дольше заблуждаться. Тем не менее, мы не должны представлять это прогрессивное развитие как состоящее в первичном появлении одних лишь Phytozoa», т.е. животнорастений (ныне этот термин забыт, вместо этого говорят о низших тканевых животных). И далее: «Высшие подцарства [типы – Ю.Ч.] были сотворены друг за другом быстро, тогда как классы и отряды, впервые появившись, были представлены формами, постепенно восходящими» (там же, с. 487–488).

Как Бронн понимал феномен «восхождения» (прогресса), мы уже знаем, а теперь он решил обсудить еще и его механизм. Допуская конкуренцию как одну из причин вымирания, Бронн связывал появление новых форм не с конкуренцией, а с действием особой силы природы: «Та же сила, которая первоначально создала организмы, ... действовала в течение всей геологической истории, вплоть до появления человека. При этом нигде не обнаруживается постепенного превращения прежних видов в новые; наоборот, новые виды всюду возникают без участия прежних» (там же, S. 80). Не надо думать, что Бронн понимал эту силу как постоянное вмешательство божественной воли – нет, он понимал ее именно как особую силу, аналогичную гравитации, химическому сродству и т.п. Классификации сил природы он уделил много места в другой книге, вышедшей тогда же (Bronn H.G. Morphologische Studien iiber Gestaltungsgesetze der Naturkorper uberhaupt und organischen inbesondere. Leipzig, 1858).

Бронн ввел замечательное понятие, закон террипетного развития (по-французски terripete – нечто устремленное к земле): тип морфологически «стоит тем выше, чем более преобладают в нем наземные классы и отряды». Бронн пояснял: в ходе истории чисто морские формы становились литоральными (живущими в зоне прилива), затем береговыми, просто наземными и, наконец, горными. Такую последовательность форм Бронн назвал террипетной и обнаружил, что вдоль нее наблюдается морфологический прогресс, т.е. усложнение строения. В пояснение приведу пример: плавник преобразуется в ласт, ласт – в лапу и т.д.; тело приподымается на все более длинных ногах, затем принимает наклонное (а потом и вертикальное) положение, а передние конечности обращаются в крылья или в руки.

Бронн не признал, даже намеком, что террипетный ряд может быть генетическим, но в конце «Исследований» сделал робкий подарок эволюционистам: «...мы не знаем, какую роль взял на себя Творец в определении систематического порядка организмов». То есть – Бог не обязательно сам творил каждый вид.

Некоторые палеонтологи писали об эволюции более прямо. Так, швейцарский палеоботаник Освальд Геер в 1859 году опубликовал свою теорию перечеканки (die Umpragungstheorie), согласно которой современная флора произошла из флоры третичного* периода сразу, после долгого времени постоянства третичной флоры (Давиташвили Л.Ш. История эволюционной палеонтологии от Дарвина до наших дней. М.-Л., 1948, с. 20). Видно влияние катастрофизма Кювье, но «перечеканка» одного типа строения в другой означала эволюцию, притом в широком смысле.

Дарвин знал работы Бронна и Геера, ценил их как знатоков фактов, но преобразование флор и фаун не занимало его нисколько. Его интересовала лишь «проблема вида», т.е. процесс накопления внутривидовой изменчивости и возможность образования таким путем нового вида. Ее четко обозначил в 1852 году английский философ Герберт Спенсер в небольшой статье «Гипотеза развития»**. Вскоре о проблеме стали писать чуть ли не все научные журналы, касавшиеся биологии, и я ограничусь одной цитатой.

В 1857 году ученик Рулье, молодой зоолог Н.А. Северцов, поместил в одном парижском журнале статью по классификации хищных, где, между прочим, писал: «Индивидуальные вариации ведут к образованию видов, создают последние, делаясь наследственными признаками. Нельзя еще решить, происходит ли это на основе принципа развития, в силу изменений, свойственных самому организму и независимых от внешних влияний (принцип градации Ламарка – Ю.Ч.) ... или же принцип этих изменений заключается в разнообразном влиянии окружающей среды».

Дарвин тоже не мог решить этот вопрос, но склонялся к тому, что причина первичных изменений в некотором смысле случайна. Статьи Северцова он не заметил, но и без нее знал, что надо спешить, поскольку такие статьи попадались ему регулярно. Весь 1857 год и весну следующего он писал так называемую «Длинную рукопись» – текст, в котором собирался, наконец-то, подробно и аргументированно изложить свои взгляды.

За 13 лет перерыва сильно изменилась аргументация Дарвина: если первый его очерк (1838 г.) был комментарием к одному богословскому трактату, прочитанному тогда Дарвином, а два других (1842,1844) сами были в некотором смысле богословскими (оттуда и взято рассуждение Дарвина о всевидящем Существе), – то «Длинная рукопись» уже очень похожа на первое издание «Происхождения видов», где богословская аргументация почти исчезла (в те годы «естественное богословие» вообще уходило из английской научной и общественной мысли), уступая место ссылкам на случайность наследственных изменений и на Мальтуса.

Дарвин написал уже полторы тысячи страниц, когда труд его был прерван. В феврале 1858 года малоизвестный зоолог Альфред Уоллес послал ему из Индонезии рукопись, в которой изложил ту же, что у Дарвина, схему образования нового вида. И даже применил мальтусов термин «борьба за существование», которого у Дарвина до тех пор ни в одном тексте не было. Уоллес простодушно просил именитого натуралиста представить его рукопись в какой-нибудь лондонский журнал.

Одного этого впечатлительному Дарвину было бы достаточно, чтобы потерять душевное равновесие, а судьбе еще было угодно, чтобы в мае, когда пришел почтовый пакет, среди многочисленных детей Дарвина бушевали сразу дифтерия и скарлатина. Едва не умерла дочка. Дарвин мужественно каждое утро писал, и все, включая его самого, были уверены, что он пишет статью (выжимку из Длинной рукописи), которую пошлет в журнал вместе с уоллесовой – пусть их опубликуют в одном номере как свидетельство независимости открытия. На самом деле он работал над статьей Уоллеса и включал ее мысли в свою рукопись как собственные. Лишь через век с лишним при подготовке Длинной рукописи к публикации, была обнаружена разница чернил: Длинная рукопись писана синими, а выжимка – черными. Так вот, чуть ли не все те места, где мысли Дарвина и Уоллеса совпадают, вписаны в «Длинную рукопись» поверх синих строк черными чернилами. В том числе и злополучная «борьба за существование». В июне умер годовалый сынишка, а через два дня почта унесла письмо Дарвина с просьбой о совместной публикации. Не будем судить строго.

Упомянул я эту историю для того только, чтобы еще раз напомнить, что ученые знают о работах друг друга больше, чем принято думать. Дарвин по всей видимости не знал имени Хэйла, зато всё знал про Жоффруа и Уоллеса, пользовался мыслями всех троих (и многих других), а историки сто лет уверяли, что он сам целиком создал свое учение. Примерно то же мы видели с Ламарком, и вообще «избегание предтеч», к сожалению, общее правило, исключения из которого очень редки [Чайковский, 2000].

 
    2–11. Первые успехи и неудачи дарвинизма

Уже в августе статьи появились в лондонском «Журнале Линнеевского общества». Лед сломан – впервые об эволюции заговорило респектабельное научное общество. Более того, статьи заметили. Сам Оуэн, председательствуя осенью на съезде Британской ассоциации содействия развитию наук, высказался о статьях положительно. Заметил он, правда, что ископаемый материал не позволяет сделать таких смелых выводов, как у Дарвина, но разве тот и сам не знает, что доказательства надо еще искать и искать? Главное – сэр Ричард не счел это чепухой!

В январе 1859 года откликнулся журнал «Zoologist». Критик прочел статьи с интересом, но считает выводы поспешными. В мартовском номере снова отклик. Теперь критик прямо отвергает идею естественного отбора: не убеждает его аналогия с искусственной селекцией. Вскоре пришел еще текст речи Сэмюэла Хоутона, президента Ирландского геологического общества, который говорил, уже довольно грубо, что естественный отбор – не научная, а натурфилософская идея, противоречащая всему, что знают естественные науки; правда, он не возражал против самой идеи изменчивости, но «Против этого нечего возразить, кроме того, что это не ново».

Вскоре Оуэн издал книжку «О классификации и географическом распределении млекопитающих», половину которой составили два приложения об эволюции. Дарвин назван не был, но сэр Ричард спорил явно с ним. В первом приложении он без лишней скромности формулировал «величайшее обобщение», сравнимое с законами Ньютона и состоящее в том, что в природе есть разумное начало, снабжающее организмы не только нужными приспособлениями, но и нужной изменчивостью. Второе приложение исследовало эту изменчивость; вывод был тот, что она не затрагивает сущностных свойств организмов. Например, ни у собак, ни у приматов она никогда не может привести к изменению ни зубной формулы, ни точек крепления мышц, ни принципов строения черепа (Owen R. On the classification and geographical distribution of the mammals... London, 1859, c. 100,103). Фактически этим Оуэн предостерегал от смешения сути и акциденции.

Как видим, уже первые критики возражали то же, что новейшие критики возражают сейчас. Не читать друг друга и сотни раз повторять один и тот же довод стало традицией эволюционизма. Дарвин редко отвечал (а когда отвечал, то не по сути, но лишь по деталям), и оставлять критику без ответа по существу (или вообще без ответа) тоже стало эволюционной традицией.

Книга Дарвина «О происхождении видов путем естественного отбора, или сохранение удачных пород в борьбе за жизнь» вышла в свет в Лондоне в ноябре 1859 года и сразу оказалась в центре внимания прессы. Первая рецензия появилась в научно-популярном журнале «Athenaeum» еще за два дня до выпуска тиража в свет, носила скандальный характер (в частности, лживо утверждала, что книга посвящена происхождению человека от обезьяны) и привела к тому, что тираж был сразу раскуплен случайными покупателями, а ученым досталось лишь то, что разослал им сам Дарвин.

Подробнее обо всей этой ранней истории дарвинизма см. (Чайковский Ю.В. Перед выходом «Происхождения видов» // ВИЕТ, 1981, 4). Теперь же началась новая эпоха. Письма, полученные от знакомых, обескураживали впечатлительного Дарвина. Биогеограф Хьюит Уотсон был в восторге: «Вы величайший революционер в естественной истории нашего века, если не всех веков», а старый адмирал Фиц-Рой, друг молодости Дарвина – в ярости: «Вы едва ли читали труды нынешних авторитетов, кроме тех обрывков, которые могли обратить себе на пользу». Кому верить?

Тот же Оуэн, так дружелюбно принявший журнальные заметки, теперь, в рецензии на книгу, заметил язвительно: «М-р Дарвин редко цитирует труды своих предшественников, из которых он, можно полагать, более вывел свои идеи происхождения видов, чем из феноменов распределения обитателей Южной Америки». Вообще, стало модой указывать Дарвину, что до него многие натурфилософы признавали изменяемость видов, признавали без всяких оснований, как это делает, по мнению критиков, и Дарвин.

Он недоумевал: чего, собственно, хотят критики? Зачем его ставят в один ряд с каким-то дилетантом Де Малье? Сперва Дарвин отмалчивался, потом пробовал всё признавать в печати, затем опять перестал отвечать на упреки, в том числе важные. Только из его писем коллегам мы знаем, что некоторые из критиков его интересовали.

Например, геолог А.А. Кейзерлингединственный в России, кому Дарвин послал первое издание, в письме Дарвину говорил не о своем приоритете, а о вещах гораздо более серьезных. Признавая естественный отбор как причину приспособленности видов к внешним условиям, он, однако, заметил Дарвину: виды изменяются слишком регулярно, словно компоненты химических реакций. Он хотел сказать, что отбор играет ту же роль в биологии, что внешние условия реакций – в химии (набор реактивов, температура, давление и т.п.), но что у Дарвина нет иного движущего начала, тогда как в химии есть еще внутренние законы – например, химическое сродство (водород стремится соединиться с кислородом, но не с металлом); в биологии же такие законы, по Кейзерлингу, предстояло еще найти [Райков, т. 4, с. 641]. Легко видеть, что он по сути повторял Бронна. Об этом писали тогда многие: теории Дарвина не хватает внутреннего активного фактора, какого-то механизма, поставляющего новые варианты организмов.

У Дарвина эти новые варианты мыслились так: дети непохожи на родителей, пусть и немного, но буквально по всем признакам; варианты возникают всякие, но только те из них, которые чем-то облегчают их обладателям борьбу за жизнь, сохраняются – они обеспечивают повышенную вероятность оставления потомства.

«Всякие» надо было понимать только в том смысле, что новый признак появляется независимо от того, нужен он или нет. Проще говоря (а читатель обычно любит то, что проще), новый вариант возникает случайно, и лишь взаимодействие организма со средой определит, полезен ли он. Дарвин возражал против этого упрощенного понимания («Я до сих пор иногда говорил так, как будто изменения... были делом случая. Это, конечно, совершенно неверное выражение, но оно служит для показа нашего незнания причины каждого конкретного изменения»), но теперь с огорчением видел, что многие воспринимают его учение как «нагромождение случайностей». Как быть? Подчеркивать ли впредь, что перемены в строении организмов идут по каким-то четким (как химические реакции), пусть и непонятным, законам? Дарвин пробовал делать так, но въедливые критики наперебой зашумели, что этим Дарвин отказывается от принципа естественного отбора: выходит, что облик организма определяется прежде всего теми возможностями, какие предоставляются законами изменчивости, отбор же выступает не автором, а лишь цензором. Вот Дарвину и приходилось говорить, что первичные изменения не направленны, а случайны.

Некоторые критики шли еще дальше: если эволюция невозможна без направленных изменений, то не проще ли сказать, что ею управляет Всевышний, задавая изменчивость? В самом деле, наблюдая лишь тот факт, что все особи различны, вообще нельзя доказать, что виды произошли друг от друга, а не были прямо созданы такими, какими мы их видим. То, что они именно произошли, было догадкой, и ее сила была не в том, что она сама была доказана, а в том, что, приняв ее, исследователь сразу получал объяснение многих фактов.

Дарвин не раз указывал на это, но не решался прямо сказать (а, возможно, даже и подумать), что этим он идет вразрез с логикой тогдашней науки. Эта его новая методология (в XX веке ее назовут гипотетико-дедуктивной) была едва ли не главным, что определило судьбу книги, но выяснилось это лишь через сто лет (Ghiselin M. Т. The triumph of Darwinian method. Berkeley, 1969).

Дарвину оставалось надеяться, что новое поколение натуралистов придет в науку, уже воспринимая его логику как само собой разумеющуюся: «Если суждено моим взглядам когда-нибудь стать общепринятыми, то это произойдет тогда, когда подрастут молодые люди и заменят старых работников, когда молодые люди найдут, что они могут группировать факты и находить новые пути исследований лучше, руководствуясь понятием о естественном происхождении, чем понятием о творении». (Отбор, как видим, тут не назван.) Так и произошло. Даже больше: новое поколение приняло не только давнишнее «понятие о естественном происхождении», но и новое – о естественном отборе малых случайных уклонений. Что же касается самой проблемы случайности, то она так и застыла в дарвинизме в том виде, как ее оставил Дарвин: хотя каждое наследственное изменение в каждой своей стадии происходит по вполне определенным законам (это ясно показала молекулярная генетика), однако проследить все взаимосвязи между этими стадиями и их причинами не удается, так что дарвинизм поныне утверждает, что наследственные изменения случайны.

Летом 1860 года появился немецкий перевод книги, сделанный Бренном, и там, в послесловии, Бронн задал самые простые и самые каверзные вопросы. Почему отбору приписано формирование начальных стадий сложного приспособления, если пользы можно ожидать лишь от достаточно поздних стадий, когда новая функция хоть в какой-то мере уже действует? Почему отбор изменений, направленных во все стороны, приводит не к мешанине признаков, а к тем видам, которые мы наблюдаем? Как формируются явно бесполезные признаки, вроде зубного рисунка?

И главное: даже если допустить, что начальные и промежуточные стадии формирования полезных качеств чем-то полезны и могли отбираться, то каждая такая стадия должна вытеснять предыдущую и вытесняться последующей; где следы этого процесса? В палеонтологическом материале их, по уверению Бронна, нет. То же вскоре заявили все ведущие палеонтологи, и Дарвин был в растерянности. Легко представить себе его радость, когда в 1861 году ему сообщили, что в Бюллетене МОИП появилось по-французски краткое сообщение: московский геолог Герман Траутшольд говорил о промежуточных формах, представляющих переход от видов к видам и тем поддерживающих точку зрения Дарвина. В очередном издании книги Дарвин сослался на эти данные.

Сам доклад Траутшольда был на немецком языке, которым Дарвин владел слабо, и читать доклад не стал. А зря: в нем было не совсем то. Автор был осторожен: расположив раковины аммонитов, найденные им в юрских отложениях Подмосковья, в ряд, показавший постепенные переходы от вида к виду, он заметил, что промежуточные формы могут быть как переходными в смысле Дарвина, так и одновременно жившими вариантами, и даже гибридами. (Позже Траутшольду удалось отнести некоторые формы к различным горизонтам и тем подтвердить эволюцию, но свидетельств вытеснения одних другими он в этом не увидел, и, приняв идею эволюции, идею отбора отверг). Дарвину данное сообщение осталось неизвестным, и невольно вышло то, что Фиц-Рой назвал «обрывками себе на пользу».

 
    2–12. Дарвинизм без отбора

Казалось бы, дарвинизм без идеи отбора немыслим, но это не так. Сам Дарвин не раз заявлял, что главное для него – продемонстрировать факт постепенного преобразования вида в вид, а в 1863 году писал даже: «Мне лично естественный отбор, конечно, очень дорог, но это мне кажется совсем незначительным в сравнении с вопросом о творении или изменении». Да и «предшественники» наперебой твердили, что Дарвин их повторяет, хотя у большинства и намека не было на отбор.

До Дарвина более двухсот авторов писали об эволюции, некоторые охватывали проблему гораздо шире, чем он, а некоторые рассматривали и отбор, но услышан и признан обществом был именно Дарвин. Почему?

Прежние уверения – что Дарвин доказал свои идеи фактами, всякий может проверить сам, почитав его книгу. Фактов там много, но касаются они изменчивости, а не отбора. Есть параграф «Примеры действия естественного отбора», где даны «два воображаемых примера»: волки разной быстроногости и цветки разной сладости. Более реальных примеров отбора в трудах Дарвина нет, в том числе и в «Длинной рукописи» (содержащей, как считалось до ее опубликования в 1974 году, все недостающие аргументы). Успех дарвинизма был явно вызван чем-то другим.

К примеру, вот три зоолога школы Рулье: С.А. Усов, Я.А. Борзенков и упомянутый ранее Северцов (они запечатлены вместе на фото: [Райков, т. 3, с. 289]). Несмотря на общего горячо любимого учителя, дарвинизм они восприняли совсем по-разному. Северцов отказывал ему даже в том, что критики обычно за ним признавали – в освещении изменчивости как причины эволюции. В1873 году он писал: «Вообще у него, Дарвина, нет прямых наблюдений над изменяемостью диких животных и ее отношениями к образованию видов; он только вскользь и в общих выражениях упоминает о спорных видах животных и растений...». Двое других, наоборот, увидали у Дарвина «доказанную вполне теорию» (Усов), так что «нет ни одного достоверного сведения, которое бы противоречило ей» (Борзенков). Дело, как видим, не в круге знаний и занятий, а в индивидуальном взгляде на мир.

Зато Северцов, получив сам данные об изменчивости, которых не нашел у Дарвина, и приведя соображения о приспособленности описанных им животных (баранов), написал удовлетворенно: «Описанный естественный подбор – не догадка». Приведя эту фразу, Райков заключил, что Северцов «вполне принял Дарвинову теорию», и был прав – в том смысле, что сам по себе отбор подчас не занимал ни того, ни другого.

Отбор вообще мало интересовал большинство читателей. Он был неким символом, как бы формулой, которой пользуются, не интересуясь, верна ли она. Просто для победы идеи эволюции настало время, и обществу оказалось достаточно того, что известный натуралист объявил, что знает механизм этого явления. Обществу, в котором тогда быстро нарастали движения за социальное переустройство, нужна была сама эволюция, сама идея борьбы, а не факты и подробности из биологии.

Это стало выясняться уже при первых попытках перевести заглавие книги Дарвина на различные языки. Начал Бронн: в своей рецензии на «Происхождение видов» (январь 1860) он перевел natural selection странно – как Wahlder Lebens-Weise, т.е выбор образа жизни. Дарвин выразил изумление, и в апреле Бронн предложил сразу два варианта: naturliche Zuchtung (естественное разведение) и naturliche Zuchtwahl (примерно: естественный выбор для спаривания). Последний термин, как ни странно, и удержался в науке. Ясно, что немецкий ум увидел в основной идее Дарвина вовсе не то, что видел сам ее автор. Какой вариант ни взять, в нем нет и намека на идею вытеснения лучшим худшего за счет избыточного размножения. То же повторилось во всех ранних переводах термина на западные языки: все понимали естественный отбор как активный выбор selection, а не selection, при переводе на французский и elezione – на итальянский; см. Чайковский Ю.В. Рождение дарвинизма // Теоретич. проблемы совр. биологии. Пущино, 1983, с. 99–100).

Первое русское издание (1864) использовало термин «естественный подбор родичей», что близко к Бронну. Имели тогда хождение и «естественный выбор», и «естественное разведение». (Нынешний наш «естественный отбор» предложен поздно – в 1896 г., К.А. Тимирязевым.) Это неудивительно, если вспомнить, что по тому же пути шел в молодости сам Дарвин: первым замеченным им фактором было спаривание.

Часто пишут, что в России учение Дарвина было принято очень благожелательно. Действительно, ни один ранний рецензент, кроме православных богословов, не отверг саму идею эволюции. За этим фактом, однако, скрывалось весьма сдержанное отношение к естественному отбору и почти полное неприятие мальтузианской идеи.

Первой была статья Усова «Зубр», опубликованная в январе 1859 года, т.е. до книги Дарвина. Будучи учеником Рулье, он развивал мысли учителя о вымирании и, между прочим, прекрасно описал конкуренцию самцов за самку: могучие старые самцы легко отгоняют молодых от самок, хотя сами для расплода уже непригодны, и это сильно снижает численность стада. Позже, в книге «Зубр» (1865), соглашаясь во всем с Дарвином, тем не менее он выказал понимание борьбы за существование в духе Рулье: «Как особь истрачивается в борьбе за существование и... теряет возможность реагировать... и умирает, так точно и вид вымирает, если не находит в себе довольно сил, чтобы противоборствовать влияниям внешней среды». Зубр, по его мнению, как раз и «не находит»: это выражается и в нелепой борьбе самцов, и в низкой плодовитости самок. Спасти вид может скрещивание с бизоном, не проявляющим подобных свойств. (Как показывает столетний опыт, Усов оказался прав.) Тем самым, Усов ясно отграничил естественный отбор от объективной тенденции вида к вымиранию. Запомним это.

Заодно обратим внимание и на другое: естественный отбор не может (в отличие от искусственного) помешать тенденциям, в чем мы не раз еще убедимся.


    3–1. Две истории науки

С появлением дарвинизма идея эволюции стала респектабельной и, главное, преподаваемой. На языке методологов данный факт именуют так: эволюционизм был до Дарвина лишь феноменом когнитивной (от лат. cognitio – познание) т.е. познавательной истории науки, а теперь стал еще и феноменом социальной ее истории. До Дарвина эволюция была делом отдельных ученых, а теперь стала делом общества, если угодно – лицом эпохи. Переплетение двух историй и породило дарвинизм. О роли обеих историй в эволюционизме XX века см. [Колчинский, с. 29–38].

Социальная история науки часто отстает от когнитивной на 100–200 лет – ведь наука в целом куда консервативнее, чем мы думаем. Она гораздо ближе к обществу, которому она служит, чем к своим передовым личностям. Более того, наука склонна запоминать в качестве первопроходцев отнюдь не героев когнитивной, а деятелей социальной ее истории (т.е. не тех, кто сказал нечто совсем новое, а тех, кто был впервые услышан обществом). Таким деятелем и стал, помимо своей воли, Дарвин.

Как мы знаем из предыдущего, все основные идеи Дарвина высказаны до него; более того, предлагались более широкие, чем у него, обобщающие картины эволюции. Дарвин оказался в ряду основателей лишь в чисто социальном аспекте (не сказав ничего пo существу нового, первый сумел быть услышанным всеми), то Нэгели, наоборот – в чисто когнитивном: первую цельную теорию эволюции мы видим у него, и она всеми забыта.

Все лавры достались одному Дарвину, хотя всерьез у него рассмотрен один-единственный вопрос – о внутривидовой изменчивости, после чего высказана гипотеза о происхождении рас (разновидностей) путем накопления мелких изменений. Об остальной эволюции сказано гораздо меньше, чем у предшественников, причем отдельные высказывания не всегда увязаны, а описания реальной эволюции нету вовсе. Если бы Чемберс и Бронн не описали до Дарвина конкретный ход эволюции, то его отвлеченные рассуждения о «проблеме вида» никак не смогли бы восприниматься учеными в качестве базы эволюционизма.

Проблема не в приоритете, а в сути дела: всё, что не вошло в дарвинизм из прежнего эволюционизма, оказалось забыто. Как мы видели, до Дарвина существовали целые эволюционные школы, например, германская, и сказали они об эволюции гораздо больше, чем Дарвин, но для дальнейшей науки почти всё это пропало. Восстановить историю эволюционизма – значит, восстановить путь к пониманию самой эволюции.

Но о какой именно истории должна идти речь – о когнитивной или о социальной? Конечно об обеих. Но их не надо путать: не научившись отделять когнитивное от социального, мы не поймем в дарвинизме ничего.

Вот пример. Мнение самого Дарвина почти мало кого интересует: почти все пишут «Дарвин в 1859 г. сказал...», а затем цитируют шестое издание (1872), хотя это разные книги с очень разными выводами. Сам Дарвин, после первого опьянения всеобщим признанием, стал оценивать свою доктрину невысоко и затем просто отошел от нее. Данный факт тщательно скрывается. С когнитивной позиции и эта фальсификация истории науки, и это равнодушие читателей удивительны, но для социальной истории науки тут всё обычно – учение живет само по себе, вне связи с идеями ее основателя. Наоборот, облик самого основателя преображается в соответствии с требованиями учения. Тем более понятно это в отношении дарвинизма, сразу же ставшего аргументом в политических спорах. Основатель должен быть мудр и всеведущ, и Дарвин стал им, хотя почти не бывал в библиотеках и даже свою личную знал плохо, а к теориям вкуса не имел.

Излагаемые ниже итоги истории дарвинизма, основанные на исследованиях, проведенных историками в последние 45 лет, исходят из такого разграничения. Только поняв, чем был и чем стал дарвинизм, мы сможем перейти к новой теории биологической эволюции.


    3–2. Поздний Дарвин

После появления «Происхождения видов» Дарвин жил и активно работал еще 22 года, причем создал основную часть им написанного. Понять, какие его труды естественно отнести к поздним, нетрудно. Достаточно вникнуть в список изданий «Происхождения», и грань легко видна: за 1859–1862 годы вышло 6 оригинальных (т.е. содержавших уникальную авторскую правку) изданий – в Англии, США, Германии и Франции; потом 4 года их не было вовсе, после чего вышло еще 3 оригинальных издания, все в Лондоне (1866,1869,1872). Перерыв и породил позднего Дарвина: вместо отдельных переделок, спешно вставляемых в каждое ближайшее издание, он стал не торопясь превращать книгу, прежде заявленную как «извлечение» (то ли из «Длинной рукописи», то ли из будущего трактата), в основной труд жизни.

Видимо, именно тогда он понял, что обещанный им обоснованный труд по эволюции написан не будет. Длинная рукопись осталась в том виде, как ее бросил автор в злополучном июне 1858 года. Когда она была наконец в 1974 году опубликована, ученых ждало разочарование: это оказалось вовсе не то всеобъемлюще обоснованное исследование, на какое дарвинисты сто лет ссылались как на реальность, а, как бы нулевое издание «Происхождения видов», более многословное и содержащее ссылки на литературу, но не содержащее ни одной ссылки на недостающие (и обещанные!) факты.

Что же произошло с Дарвином за четыре года? В 1862 году он ознакомился, наконец, с той трактовкой прогресса, какую дал Бронн, с почтением отозвался о ней в своей книге об орхидеях, но в «Происхождении» не сказал на эту тему, казалось бы, ничего. Надо очень внимательно сравнить тексты разных изданий «Происхождения» и выяснить по письмам обстановку во время их подготовки, чтобы понять, насколько слабым считал теперь Дарвин свое понимание прогресса и насколько Бронн повлиял на него.

В 1-м издании Дарвин уверенно заявлял: «по моей теории, более недавние формы должны быть организованы выше, чем более древние; ведь новый вид образован за счет наличия некоего преимущества в борьбе за жизнь. Если бы в примерно сходных климатах эоценовые обитатели какой-то части мира вступили в соревнование с нынешними, то эоценовая фауна или флора непременно была бы побеждена и истреблена; так же и мезозойская – эоценовой, а палеозойская – мезозойской. Я не сомневаюсь в этом процессе усовершенствования... но я не знаю способа проверить этот вид прогресса».

Однако через полгода, в американском и немецком изданиях, последняя фраза данной цитаты заменена на совсем иную концовку: «Так ли на самом деле? Значительное большинство палеонтологов ответило бы утвердительно; но по своему слабому (imperfect) суждению я могу... согласиться с этим лишь в некоторой ограниченной мере. Тем не менее, можно предположить, что будущие геологические исследования представят более веские доказательства». Вскоре «значительное большинство палеонтологов» решительно воспротивилось такой трактовке, и абзац снова пришлось менять. Дарвину осталось опереться на себя самого, и слово «imperfect» исчезло; а после ознакомления с прогрессом по Бронну исчезла вся концовка. Вместо нее в издании 1866 года читаем: «Я не могу, после прочтения обсуждения этого вопроса Лайелем, Бронном и Гукером, рассматривать данное заключение как вполне доказанное, хотя и считаю его высоко вероятным».

Разумеется, никакие будущие исследования не дадут нам информации о том, как соревновались бы животные прошлого с нынешними, и Дарвин был прав, изъяв фразу о будущих доказательствах. Рассуждение о соревновании – плод воображения и сделанный из воображаемого наблюдения вывод – обычная логическая ошибка, именуемая в учебниках логики как petitio principii (подмена основания): утверждение, которое надо доказать, само принято в ходе доказательства как исходное. Критики не раз ему на такие ошибки указывали, а Дарвин отвечал обычно не изменением по сути, но лишь смягчением формулировок. Критиков это не устраивало, и порой Дарвин просто возвращался к раннему тексту. Так и в вопросе о прогрессе: в последнем издании ссылки на возражения Лайеля, Бронна и Гукера нет, зато вновь видим: «Значительное большинство палеонтологов ответило бы утвердительно; и, видимо, этот ответ надо признать верным, хотя и трудно это доказать» (гл. 11, п. «О степени развития древних форм»).

В данной книге аргументации так и не появилось, но, быть может, она есть где-то еще? К сожалению, суждение о прогрессе мы находим у Дарвина еще лишь в одной статье (1863 г.), где конкретных аргументов тоже нет, зато видно, что он потерял интерес к проблеме: «Мы так мало знаем об условиях жизни вокруг нас, что не можем сказать, почему данный сорняк или род насекомых многочисленны, а другие, тесно связанные, ... редки. Разве можно при этом понять, почему одна форма поднималась по жизненной лестнице, в течение долгого времени, а другая опускалась?» Как видим, понять прогрессивную эволюцию он даже не пытался. А в 1866 году получил поддержку столь мощную, что писать об эволюции в широком смысле ему, вроде бы, уже и не надо было. Речь идет о деятельности Геккеля в Германии. Вот Дарвин и предпочел ограничиться тем, что уже получилось – анализом изменчивости.

В 1868 году вышла в свет самая толстая его книга – двухтомные «Изменения животных и растений при одомашнении». Она обстоятельно, с научным аппаратом (рисунки, таблицы и ссылки на литературу) разбирала тему первой главы «Происхождения» и выглядела как начало обещанного Дарвином трактата. Ожидание его было столь велико, что первый русский перевод «Изменений» так и был назван: «Происхождение видов. Отдел I».

Книга имела большое значение для селекционеров, однако собственно к эволюции добавила мало. Как впоследствии писал сын Дарвина, Френсис, «Она не избегла враждебной критики: так, например, говорили, что публика терпеливо ждала pieces justificatives (франц.; здесь: решительных аргументов – Ю.Ч.) г. Дарвина, а по восьми лет всё, что получилось, свелось к целой куче подробностей...». Увы, критики были правы.

Зато именно в «Изменениях» Дарвин обнародовал свою «временную гипотезу пангенеза», а мы, россияне, лучше всех знаем, что нет ничего постояннее, чем временное. Пангенезом (т.е., по-гречески, всеобщим порождением) он назвал античный принцип: каждая часть тела посылает свою частицу в орган размножения, где частицы вместе и образуют «семенную жидкость». Этот принцип вводили многие, в том числе Хэйл, Мопертюи, Бюффон и Э. Дарвин, но лишь внук последнего дал название самому принципу, а заодно и частицам (назвав их геммулами). Гипотеза понадобилась Ч. Дарвину для ответа на множество каверзных вопросов (например: почему одно и то же растение можно получить и от семени, и от почки, и от корневой отводки?), но он сам стеснялся ее, и современники дружно ее отвергли. Причем ни одна сторона не знала, что повторяет аргументы тысячелетней давности.

Однако как раз эта гипотеза может пережить всё, Дарвином написанное, и недаром физиолог-ламаркист И. А. Аршавский любил говорить, что одного «Пангенеза» достаточно, чтобы увековечить имя Дарвина. Мало того, что в споре с идеей пангенеза родилась генетика, но для высших животных ее через сто лет отчасти подтвердили эмбриологи и иммунологи.

Остальных глав «Происхождения видов» Дарвин подобным образом развивать не стал, зато выпустил в 1871 году толстую книгу «Происхождение человека и половой отбор». Во Введении Дарвин пояснил свой замысел: поскольку идея естественного происхождения видов (но не естественного отбора) уже победила идею независимых творений, однако еще ни разу всерьез не рассмотрена для какого-либо вида, то настало время приложить эту идею к конкретному виду, в качестве которого автор избрал человека. Это была правда, но не вся правда и даже не главная ее часть. Главная же правда, по-моему, состояла в том, что общество ждало от Дарвина именно теории происхождения человека, а ее, даже при самом либеральном отношении к логике, из идеи естественного отбора вывести не удавалось. О человеке в «Происхождении видов» практически речи не было, и вот Дарвин наконец-то решился прямо высказаться относительно «обезьяньей родословной» человека. Сама по себе эволюция сразу отошла на второй план – по крайней мере для простого читателя.

А главная книга Дарвина как была, так и осталась «извлечением». Правда, ее последнее издание было на треть толще первого, однако новых свидетельств эволюции появилось здесь очень мало, и к процедуре естественного отбора они не относились. Основной пафос новых страниц и фраз был прост: возражения автора на возражения оппонентов – именно то, чего Дарвин так долго избегал. «Происхождение видов» как было, так и осталось образцом научной публицистики.

Как уже говорилось в п. 2–12, все ранние переводчики и большинство ранних критиков понимали естественный отбор как активный сознательный выбор. В ответ Дарвин в 1861 году вписал в начало главы «Естественный отбор» разъяснение: «В буквальном смысле слова естественный отбор – неправильное название (misnomer)», а в 1869 году усилил мысль: «...естественный отбор – ложный (false) термин». Если так, то надо было предложить другой термин, правильный, который не вводил бы читателя в заблуждение, но Дарвин ограничился напоминанием, что и в других науках не все термины удачны.

Видимо, дело было в неясности Дарвину самого описываемого явления, и заменой терминов помочь делу было нельзя. Последние 10 лет жизни Дарвин почти не касался до своего детища, о чем и писал откровенно Уоллесу: «Я взялся за прежнюю работу по ботанике, а все теории забросил». Эволюционисты, для которых он был духовным отцом, обращались к нему с вопросами, но он отвечал неохотно, скупо и не по сути.

Не написан обещанный Дарвином доказательный трактат никем и поныне. Обычно книги по теории дарвинизма построены примерно по образцу «Происхождения видов»: много говорится об изменчивости окраски и прочих акциденций (побочных признаков, не затрагивающих суть строения и работы организма), гораздо меньше о конкуренции***, совсем мало о ходе эволюции (он излагается скороговоркой, без связи с остальным текстом), почти ничего об изменчивости существенных свойств и ничего о сущности отбора.

То есть, разумеется, отбор много раз упоминается, повторяются воображаемые примеры, и для этих примеров пишутся уравнения. Реальных примеров постепенного преобразования под действием избирательной размножаемости нет ни одного. Вместо них приводятся единичные примеры либо постепенной эволюции без всякого анализа отбора, либо мгновенного (в одну мутацию) полезного приобретения. Дарвин знал такие примеры (их тогда именовали спортами) и справедливо, с позиции теории естественного отбора, отрицал их роль в эволюции: ведь всякий спорт свидетельствует о наличии какого-то закона изменчивости, который, тем самым, и творит эволюцию. Спорты ничего не добавляли к теории Дарвина, они ее заменяли.

 
    3–3. Зачем половой отбор? И есть ли он в природе?

  Половым отбором в дарвинизме именуется преимущественное размножение самцов с теми качествами, которые позволяют победить в борьбе за самку. Тема появилась еще в первом издании «Происхождения видов» и тогда уже вызвала упрек Бронна. У Дарвина говорилось, что уродливые отростки у некоторых голубиных и куриных нельзя объяснить обычным отбором, так как их «мы не можем считать ни полезными в борьбе, ни привлекательными для самок». Это место Бронн комментировал (на с. 95 своего перевода «Происхождения») иронически: «Но как можем мы судить, что у жениха привлекательно в глазах курицы или горлицы!» Дарвин ответил, как обычно – изъял сам пример, но ничего не изменил в теории. Наоборот, положил ее в основу учения о происхождении человека (1871).

Бронна давно не было в живых, но наиболее въедливый критик, немецкий ботаник Альберт Виганд, заявил, что сама идея полового отбора доводит всю теорию Дарвина до смешного: «Если бы целью было показать, до чего смешна теория отбора, то это нельзя было бы сделать удачнее, чем при помощи тех доведенных до крайности абсурдов, которые Дарвин, не щадя себя, производит на свет половым отбором». И тут же пояснил, что надо бы не только собирать «богатый материал для теории любви», но и посвятить «некоторые размышления самой теории» (Wigand A. Der Darwinismus und die Naturforschung Newtons und Cuviers. Bd 1. Braunschweig, 1874, S. 180).

В самом деле, и название, и замысел книги Дарвина «Происхождение человека и половой отбор» удивительны: почему столь фундаментальный акт, как происхождение человека, поставлен вровень с такой частностью, как половой отбор? Попробуем понять.

Как уже сказано, происхождение человека не удалось объяснить идеей обычного отбора. Точнее, можно было говорить о преобразовании скелета и тому подобном, но как быть с мышлением? Никто не брался объяснить, как за счет конкуренции диких предков человека образовались такие его качества, как, например, способность породить математику. Даже Уоллес, соавтор дарвинизма, отказался признать происхождение интеллекта «по Дарвину», мотивируя отказ тем, что жители джунглей, по его наблюдениям, не глупее «среднего члена наших ученых обществ». Тут Дарвин и решил в помощь естественному отбору – добавить половой отбор. Поскольку это его воззрение часто упрощается, сводится к тезису «Дуры отобрали умников», приведу его собственные слова.

Исходным у Дарвина было античное убеждение, что мужчина умнее женщины: «Главное различие в умственных способностях обоих полов проявляется в том, что мужчина во всем, за что берется, достигает совершенства, недостижимого для женщины». Правда, у женщин тоньше интуиция, но женская интуиция была для эволюции разума, по Дарвину, лишь ранней ступенью: «у женщин способность интуиции, быстрое восприятие и, может быть, даже подражание выражены резче, чем у мужчин, но, по крайней мере, некоторые из этих свойств характеризуют низшие расы, а следовательно – прошлое или низшее состояние цивилизации». Опять – подмена основания рассуждения.

Как видим, происхождение такого чуда, как интуиция, не привлекло Дарвина вовсе, и он продолжал строить схему эволюции ума попросту: «Но для того, чтобы избегать неприятелей или успешно нападать на них, для того, чтобы ловить диких животных, выделывать оружие, необходима помощь высших умственных способностей...»

Вот в чем загвоздка: ум для Дарвина – всего лишь еще один инструмент в борьбе за пищу, потому и интуиция вроде бы неинтересна. (Здесь Уоллес был глубже, он недоумевал, как такая борьба могла породить математические способности или мораль.) Далее у Дарвина: «Эти же способности, равно как и предыдущие, развились у мужчины частью путем полового отбора, т.е. путем борьбы между соперничающими мужчинами, частью – путем естественного отбора, т.е. успеха в общей борьбе за жизнь. А так как в обоих случаях борьба происходила в зрелом возрасте, то приобретенные этим путем особенности должны были передаваться мужским потомкам полнее, чем женским». Это поразительное суждение дано без каких-либо фактических аргументов, зато есть пояснение: существует «стремление признаков, приобретенных в позднюю пору жизни тем или другим полом, передаваться тому же полу в соответствующем возрасте» (Ч. Дарвин. Соч., т. 5, М.-Л., 1953, с. 608–610). Вот, по сути, и вся теория.

Увы, «передачи в позднюю пору» никто, кроме позднего Дарвина, не обнаружил. Его не поддержал никто, даже Уоллес. Но и другой теории никто не предложил. Можно только удивляться, что дарвинисты продолжают ссылаться на Дарвина как на автора теории происхождения человека.

Что касается объяснения каким-либо отбором происхождения человека, то Томас Гексли, ближайший друг Дарвина, в молодости пустивший в оборот само слово «дарвинизм», сказал в старости: «Единственное, что смягчает мой пессимизм, свидетельствуя о благости Творца мира, – это моя способность наслаждаться театром и музыкой. Не вижу, чем она могла быть полезна в борьбе за существование». Веком позже А.А. Любищев объяснил суть дела так: «...дарвинизм не может обойтись без признания принципов, которые он обычно громогласно отвергает», и «теория полового отбора ... вводит настоящий, хотя и бессознательный, целеполагающий фактор, притом действующий в одном направлении в течение многих поколений» [Любищев, 1982, с. 157]. Он имел в виду, что идея отбора свойств самцов самками предполагает способность самок из поколения в поколение выбирать самца посредством одного и того же критерия. А это ниоткуда не следует.

Данный пункт понимается с трудом, поэтому поясню: в отличие от естественного отбора, который все признают хотя бы в той форме, что неспособное жить не живет, половой отбор не очевиден ни в какой форме. Из того явного факта, что самцы некоторых видов бьют друг друга, а некоторые самки предпочитают некоторых самцов, еще не следует, что в итоге вид изменяется. Как это можно узнать?

Еще Усов (п. 2–12) отмечал, что борьба самцов за самку может мешать выживаемости вида. Орнитолог Е.Н. Панов, ведущий специалист по этологии (поведению животных), подробно описывает бои самцов токующих птиц и даже признаёт, что самка производит активный выбор самца для спаривания, но не видит в акте победы материала для эволюции. В самом деле, самка выбирает вовсе не драчуна, а того, кто избегал драки; это почти всегда «ветеран тока», так что шанс на оставление потомства имеет самец, из года в год тихо идущий к статусу ветерана. А основная масса самцов лишь организует социальную структуру популяции [Панов, с. 222–234].

То же видно на двух самых ясных примерах самцовой конкуренции: спермиев животных за оплодотворение яйцеклетки и самонесовместимости пыльцы у растений с перекрестным опылением. Оба – примеры полового отбора («скрытый женский выбор» – Skogsmyr I., Lankinen E. Sexual selection: an evolutionary force in plants? // BR, 2002, № 4, p. 556), но в обоих акт оплодотворения никак не связан с качеством «победившей» гаметы.

Если естественный отбор хотя бы пытались обнаружить и даже измерить, то половой отбор был и остался уловкой для словесного наполнения теоретических пустот. Сравнение прежних книг с новейшими обзорами показывает, что суть подхода не изменилась, хотя и уточнены формулировки. Так, в цитированном только что обзоре из BR двое шведских ботаников распространяют понятие полового отбора на растения. Многие, напоминают они, делят понятие на два – внутриполовой отбор (например, конкуренция самцов за самку) и межполовой отбор (выбор самкой самца или наоборот). В рамках каждого понятия вводится много вариантов, и для каждого строится свое рассуждение о выгоде; «доказательством» служат примеры определенного поведения, а отнюдь не подсчеты происшедших от этого стойких наследственных изменений. Например, в обзоре: Bonduriansky R. The evolution of male mate choice in insects: a synthesis of ideas and evidence // BR, 2001, № 3 – автор привел 58 видов насекомых, где самцы явно или вероятно предпочитают самок с определенными чертами. К его чести, он сам признал, что есть и противоположные примеры и что четких выводов сделать нельзя. Еще определеннее вывод Панова: победители ничем не отличаются от прочих, а токует всего 1% видов птиц, и не видно связи феномена токования со спецификой вида.

К приведенным словам Любищева могу добавить (что он и сам делал не раз): если признак вреден (например, огромные рога оленя), то самки, выбирающие таких самцов, будут уничтожены обычным отбором. Мысленное выключение этого отбора и означает признание направляющего фактора. Он служит как бы буксиром, движущим корабль дарвинской эволюции там, где его парусов не может наполнить ветер внешней среды. Посмотрим, кто и как вводил направляющий принцип, причем начнем с критика, чью правоту признал (это бывало редко) сам Дарвин.

 
    3–4. «Кошмар Дженкина»

Статья английского инженера Флеминга Дженкина появилась в июньской книжке журнала «North British Review» за 1867 год под заголовком, столь же скромным, сколь и вызывающим: «Происхождение видов». Автор вообще не страдал недостатком самоуверенности: о чем он только не писал – об архитектуре, о санитарии, о финансах, и нужно признать, что ему часто удавалось схватить суть проблемы. То, что предпринял Дженкин, можно назвать первой успешной попыткой логического анализа дарвинизма.

Не будем, писал Дженкин, обращать внимание на недостатки фактического обоснования идеи естественного отбора; допустим, что все примеры, которые приводит или предполагает Дарвин, правильны, и проследим, что из них следует. Может ли естественный отбор выбирать новые качества и скрещивать разновидности так же, как это делает селекционер? Да и сами возможности человека увеличивать различия между породами – разве безграничны? По Дарвину, естественный отбор отличается от искусственного только тем, что действует медленнее; но почему же надо считать, что естественный отбор может сделать то, чего селекционеру никогда не удавалось достичь? Если, скажем, за шестьдесят лет можно вывести новую породу голубя, то разве из этого следует, что за какое-нибудь время из голубя можно вывести дрозда? (А тем более, добавлю от себя, вывести птицу из пресмыкающегося).

Только дикарь, продолжал Дженкин, глядя, как ядро вылетает из пушки, может решить, что в конце концов оно долетит до звезд. И скорость ядра, и размах наследственных вариаций стремительно убывают по мере удаления от исходной точки. Поэтому нет никаких оснований ожидать, что подходящие изменения будут накапливаться.

Дженкин отнюдь не первый писал про это и был отнюдь не самым язвительным. Так, еще в 1860 году епископ Сэмюэл Вильберфорс, самый тогда известный критик Дарвина, вопрошал: «Допустимо ли считать, что удачные вариации репы стремятся стать людьми?» Но сарказм лишь мешает понимать суть дела.

Главный пункт у Дженкина – поглощающее влияние скрещивания. Предположим, что появился вариант, более удачный, чем существующие нормальные организмы данного вида. Спрашивается: с кем ему скрещиваться? Если вокруг имеются лишь нормальные особи, то шансов передать полезное новшество нет: уже через несколько поколений оно будет «засосано болотом» обычных организмов. Следовательно, никакая уникальная вариация (ни один спорт) не может иметь значения для эволюции. Существенны только массовые отклонения индивидов от нормы. А они, эти массовые отклонения, как уже говорилось, никогда не выводят новую разновидность за рамки существующего вида.

Остается предположить одно из двух: либо новая вариация не должна теряться при скрещиваниях, либо она должна возникнуть сразу у значительного процента особей. Однако, заметил Дженкин, обе гипотезы отрицают суть дарвинского учения. Первая противоречит наследственности, какой она выглядит в природе и как ее описывает сам Дарвин; вторая же, если ее допустить, приводит к порочному кругу: чтобы распространиться, новая вариация уже должна быть достаточно распространенной.

Таково было содержание первой половины статьи Дженкина. Во второй половине он, среди прочего, развил интересную мысль, что трудности различения видов еще не являются доказательством их происхождения от общего предка (Дженкин фактически призывал не путать феноменов эволюции с феноменами нынешнего разнообразия, а также не путать сущности с акциденцией.

В своих возражениях Дженкин не был первым, но он был первым, кто сумел связать их воедино и привлечь внимание Дарвина. «...Он может выдумать, – читал Дарвин о самом себе, – вереницы предков, чье существование ничем не доказано; он выставит против них армию воображаемых врагов, … и растянуть прошлое до бесконечности ему тоже ничего не стоит; при таких способностях можно изобрести какие угодно организмы, сослаться на любые обстоятельства и с их помощью обойти любые затруднения».

Добродушный Дарвин отметил на полях: «Хорошая насмешка» – и продолжал чтение: «Чувствуя трудность иметь дело с противником со столь обширной фантазией... доверимся таким аргументам, которые он, по крайней мере, не сможет разбить простыми усилиями воображения». И дальше следовало то, что нам уже известно: отбор мог бы быть эффективным лишь при условии, если какое-то уклонение, и притом значительное, возникнет сразу у большого числа особей; но в действительности такие отклонения редки и, значит, неизбежно будут поглощены «болотом» нормальных особей.

Перечитав это место, Дарвин представил себе конкретный пример – так ему было легче рассуждать. Пусть у какой-нибудь невинной птички вылупился птенец с кривым хищным клювом, которым удобно рвать мясо; ведь ему, этому птенцу, когда он вырастет, придется искать себе подругу среди птиц с прямыми клювами, так что у детей клюв будет уже не такой кривой, у внука – еще прямее. В конце концов – и очень скоро – новое приобретение исчезнет. И Дарвин написал другу: «Доводы Дженкина меня убедили». В истории дарвинизма наступил критический момент.

Дарвин признал, что спорты не должны играть роли в образовании новых видов, и по этому поводу в очередном (пятом) издании «Происхождения видов» появился новый абзац. Теперь Дарвин был вынужден принять в качестве основы для своей теории массовые вариации особей, а, следовательно, и признать их общеизвестные свойства: они разнородны, хаотичны, незначительны (не являются готовыми приспособлениями), не очень-то стойко закрепляются в потомстве, а главное, изменения происходят не одновременно. Следовательно, надо допустить существование каких-то механизмов (внешних или внутренних), синхронизирующих изменчивость и закрепляющих удачные приобретения у потомков (используя нашу прежнюю аналогию – надо прицепить буксир). Эти механизмы автор «Происхождения», скрепя сердце, заимствовал из несимпатичной ему теории Ламарка: влияние климата, упражнения органов и т. д. Катастрофический крен дарвинского судна удалось на время выправить, но какою ценой! Вместо желанного механистического курса корабль эволюционной теории поплыл в бермудский треугольник непонятных законов наследования.

 
    3–5. Законы наследования. Дарвинизм по Уоллесу

Вскоре оказалось, что Уоллес предложил, к посрамлению Дженкина, рассуждение, которое разбивало противника именно «простыми усилиями воображения». Он заявил, что любая вариация «представляет собою или увеличение или уменьшение органа, или его усиление, или ослабление; поэтому все изменения могут быть разделены на две группы: усиливающие и ослабляющие деятельность животного, иначе говоря, полезные и вредные». Дальше все получалось просто: если полезных уклонений в среднем около половины, то всегда найдется, что отбирать.

Здесь Уоллес совершал очередную подмену основания, т.е. исходил из посылки, которая сама по себе нуждалась в доказательстве: что от всякой нормы регулярно возникает отклонение в нужную для приспособления сторону и сразу же помогает организму выжить (Добавлю: как тут не вспомнить анекдотический вопрос – почему за переполненным автобусом часто следует пустой? Ответ: потому что вероятность попасть в пустой автобус равна нулю – по определению. Логика та же).

Легко заметить, что в рассуждениях Уоллеса речь шла не обо «всех изменениях», а лишь об изменении каких-то пропорций; его вариант дарвинизма не годился для объяснения, откуда берутся новые качества. Как видим, Уоллес предпочел выбросить за борт почти весь груз, лишь бы не менять курс корабля. Что и говорить, легкость мысли досадная, но не надо думать, что соавтор дарвинизма был так уж прост. Это вскоре и выяснилось.

Шторм не утих, и скоро корабль дарвинизма опять оказался на грани крушения. В ноябре 1870 году еженедельник «Nature» поместил письмо ботаника Альфреда Беннета под названием «Теория естественного отбора с математической точки зрения». Математики в этом письме было не больше, чем у Дженкина: несколько арифметических действий. Но если Дженкин перемножал дроби, чтобы показать, как быстро «засасывается» уникальный признак, то Беннета интересовал другой вопрос. Вряд ли отдельная вариация, рассуждал он, принесет пользу организму, особенно если речь идет о возникновении нового органа или необычной функции. Допустим, что для получения полезного качества требуется 10 последовательных стадий, причем на каждой стадии признак может изменяться по крайней мере двадцатью способами; в таком случае для обнаружения полезного качества потребуется перебрать не менее 10 триллионов особей. (Для примера Беннет рассматривал подражание одной бабочки другой по рисунку крыльев, причем считал, что его оценки даже занижены.) Пусть, продолжал он, численность популяции не превышает миллиона особей. Тогда для образования нового качества понадобится по меньшей мере 10 миллионов поколений, и в течение всего этого времени отбор не сможет быть полезным. Вывод? Полная неэффективность отбора как фактора эволюции.

Неизвестно, читал ли Беннет Дженкина (критики дарвинизма всегда плохо читали друг друга и еще хуже цитировали), но в принципе речь шла о близких темах (и само возражение Беннета уже было высказано вскользь Дженкином). Дарвин, как обычно, не удостоил нового оппонента прямым ответом, зато Альфред Беннет и Альфред Уоллес яростно сцепились на страницах «Nature». Уоллес заявил: «Каждое преуспевающее поколение под влиянием наследственности получает все большее преимущество, так что шанс воспроизвести нужную вариацию будет все выше».

На это Беннет резонно возразил, что Уоллес противоречит своей собственной теории: выходит, что преимущество (рост вероятности дать потомство) может проявляться вне всякой связи с отбором! Тем самым в теорию вводится какой-то новый фактор – наследственность (который, добавлю, и служит «буксиром»). При чем же здесь отбор?

Как ни странно. Уоллес торжественно согласился с этой трактовкой: да, новый фактор есть принцип наследственности (principle of heredity), дарвинизм не может его игнорировать, и Беннет может-де не утруждать себя «математической демонстрацией». Диспут продолжался, но главное было уже сказано: эволюционная теория не смогла обойтись без признания определенной направленности наследственных вариаций.

Уоллес не сказал, а возможно и сам не заметил, что ввел в дарвинизм новый фундаментальный принцип. Хотя Дарвин писал о наследственности много разного и противоречивого, но никакого «principle of heredity» у него нет. Во всех английских изданиях «Происхождения видов» фигурирует «principle of inheritance», т.е. принцип наследования – этим термином Дарвин обозначал сходство потомков с предками (в том числе и НПС), но никак не усиление свойств помимо отбора. Таковое усиление позже (1889 г.) ввел его двоюродный брат, антрополог и статистик Френсис Гальтон – он сформулировал «law of ancestral heredity» (закон предковой наследственности), который, в частности, гласил о «соединении свойств предков в детях»: если оба родителя уклоняются от нормы в одну сторону, то потомство уклоняется сильнее, чем каждый родитель. Этот «закон» хорошо известен селекционерам.

Но много ли он дает эволюции? Ведь главное – понять, как свойство возникает в зачатке и существует до того, как станет полезным, а не как оно, почему-то оказавшись сразу у обоих родителей, усиливается. На это четко указал еще один критик Дарвина, зоолог Сент-Джордж Майварт. Он повторил возражение Беннета и заметил в виде примера: «Низшие позвоночные совершенно лишены ног... Каким образом можно объяснить сохранение и развитие первых зачатков конечностей, если эти зачатки... были лишены функций»? Дарвин уделил Майварту в последней редакции «Происхождения видов» основную часть главы 7, но ответа по существу так и не дал. И если бы не стычка двух Альфредов, мы не видели бы сейчас так отчетливо тот новый подводный камень, на который наскочил дарвинский корабль: кроме неопределенных вариаций, отбора и наследственности, нужен еще один фактор – организатор начальных стадий. Сойти с этого камня можно было опять-таки лишь с помощью «буксира» – нового теоретического принципа.


    3–7. Диалектика отбора. Дарвинизм по Дарвину

Едва Дарвин провозгласил половой отбор фактором, способным объяснять то, чего не объясняет отбор естественный, возникли проблемы совсем неожиданные – философские. Сам Дарвин избегал философии («У меня не метафизическая голова»), и даже у Дженкина увидал только конкретные примеры, но вовсе не заметил логического анализа. Никто из окружения Дарвина и слушать не хотел нескольких критиков, заметивших, что отсутствие философского анализа может оказаться роковым для всей теории. Один из таких критиков, философ и историк науки Джордж Генри Луэс (Lewes); это популярное в то время имя писали тогда по-русски «Льюис»), состоял с Дарвином в переписке, и Дарвин охотно обсуждал его конкретные возражения, но общее возражение о необходимости философского анализа даже ни разу не упомянул.

Казалось бы, зачем нужен философ, если обсуждаются конкретные факты? Однако, Луэс ставил вопросы, живо обсуждаемые поныне, так что изложу «философский упрек» подробнее.

Когда 2500 лет назад греки задумались над проблемой: откуда мы знаем, что наше мнение верно, – ответов было предложено немного, и, как ни странно, новых с тех пор по сути не добавилось. Вот они:

1. То, что сказано в священном тексте (или: оракулом), истинно;

2.  Мое мнение истинно, ибо я умнее моих противников (или: я опытнее, моими устами говорит божество, я выражаю мнение большинства);

3. Утверждение истинно, если оно доказано, т.е. логически следует из очевидных предпосылок (или: из трактовки доступных наблюдению фактов);

4. Истинно то, из чего следуют проверяемые факты;

5. Истинно то, что получено диалектическим рассуждением;

6.  Истина ухватывается интуитивно и подтверждается рассуждением.

Пятый тезис фактически был применен Дарвином, а потому является для нас тут основным. Когда рост культуры сделал недостаточными два первых ответа, родилась идея доказывать свою правоту тем, что позже получило имя логики. Однако любое логическое построение из чего-то исходит, а верно ли это исходное? Здесь возможно либо сослаться на авторитет (ответы 1 и 2), либо заявить об очевидности предпосылок или наблюдаемых фактов (ответы 3 и 4), либо признать, что истины как таковой не существует, а есть лишь более или менее удачные мнения.

Так было до Платона. Платон первым предложил анализировать сами предпосылки, анализировать до тех пор, пока анализ не убедит нас, что они верны (в том смысле, что сами следуют из всего, что о них известно и сказано) или ложны. Такой путь доказательства он назвал диалектическим и полагал, что этот путь ведет к беспредпосылочному знанию. Так построены его главные диалоги, они кончаются общим согласием. Оно обманчиво: Платонов диалог – не беседа реальных людей, а имитация беседы: все участники идут к цели, заранее заданной автором, и произносят лишь то, что подтверждает позицию автора. Спора нет и в помине. Однако в способе Платона есть, как мы теперь знаем, смысл: хотя исходным понятиям (их именуют категориями) нельзя дать определений, но их можно объяснить друг через друга (это именуется категориальным анализом), что и позволяет людям о чем бы то ни было говорить. В наше время (в отличие от Платона) основной признак верности предпосылок видят не в их наглядной очевидности, а в том, что сделанные из них выводы подтверждаются на практике (ответ 4); такой способ проверки предпосылок именуется гипотетико-дедуктивным методом. Как сказано в п. 2–11, в эволюционизме он связан как раз с именем Дарвина. Метод бывает очень удобен (например, в физике он породил теорию квантов), но опасен: как известно из логики, от ложной посылки верными рассуждениями можно прийти к верным выводам. Поэтому ложность посылки можно поколениями не замечать – пока из нее не будут получены (и, главное, признаны сообществом как таковые) выводы, противоречащие практике.

Уже Аристотель, ученик Платона, усомнился в правомерности диалектического метода. Молодой Аристотель не увидел у учителя обоснования знания, а увидел подмену основания. Старый философ был обескуражен и в поздних диалогах отошел от диалектики, не предложив по сути ничего достойного взамен. А в диалоге «Тимей» он прямо аттестовал свои эволюционные взгляды, как миф.

Аристотель предложил искать истину иначе, в форме доказательства (до него оно было развито лишь в геометрии), и для этого изобрел логику. После него ранние стоики открыли еще один путь познания – каталепсис (интуитивное ухватывание сути, ответ 6). Ухваченная суть нуждается в обосновании, каковое может быть дано как в форме подтверждения (диалектика), так и в форме доказательства (логика). Мне уже случилось писать об этом (Чайковский Ю.В. // ВФ, 2002, № 9) и отметить, что все эти формы поиска истины в ряде философских школ (начиная с софистов) подменяла риторика – удобные фразы, заменяющие истину.

В Новое время термин «диалектика» получил, благодаря Гегелю, иной смысл, но нас здесь касается только Платонова диалектика, поскольку именно ею пользовался Дарвин при обосновании идеи отбора. Подробное описание явлений (к сожалению, он плохо отличал его от анализа понятий) создавало у него уверенность в том, что он дал исчерпывающее беспредпосылочное знание, и единомышленники убеждали его в том же. Критики, наоборот, видели у Дарвина лишь «кучу подробностей» и риторику.

В XX веке философы науки признали: копить доводы в свою пользу – самообман, видимость обоснования; не бывает беспредпосылочного знания; всё, что остается ученому – анализировать свои предпосылки и открыто их формулировать именно как предпосылки, а не как нечто истинное. После такой процедуры часто возникает новое, более скептическое отношение к предпосылкам, а затем и желание «пошевелить» их, т.е. посмотреть, как будут объясняться факты, если изменить предпосылки.

Дарвин, если заходил в тупик, тоже пробовал выявлять свои предпосылки и даже «шевелить» их. Так были введены им пангенез и ламарковы факторы. Однако его капитальный философский просчет состоял в том, что делал он это только в форме оговорок, не проводя через логическую структуру учения. Например, поняв, что некоторые свойства организмов нельзя объяснить как результат отбора, он только для них, как для исключений, допускал возможность иных факторов, но не исследовал далее эти факторы, а продолжал приводить примеры в пользу отбора.

Это хорошо описал Н.Я. Данилевский (натуралист, философ и деятель хозяйства), наш самый обстоятельный критик дарвинизма («российский Виганд», как его называли): «Нельзя сказать, чтобы он их (трудности – Ю. Ч.) совершенно упустил из виду, – он и сам... то в одном, то в другом месте скажет об них несколько слов, совершенно ничего впрочем не разъясняющих, или упоминает о возражениях, сделанных другими, признает за ними некоторую силу; но затем все остается по-старому, и он продолжает свои выводы и доводы, как будто этих возражений, им нисколько не опровергнутых, вовсе и не существовало» (Н.Я. Данилевский. Дарвинизм. Критическое исследование. СПб., 1885, т. 1, ч. 2, с. 3).

Развивая мысль Виганда, Данилевский пришел к выводу, что искусственный отбор – «хитро устроенная машина», изобретенная человеком и не встречающаяся в природе, как и, например, паровая машина (ч. 1, с. 231). Тем самым, параллель естественного отбора с искусственным, основная метафора Дарвина, ничего не доказывает.

Позже критики выражались и резче. Так, Теодор Рузвельт, президент США (1901–1909) и натуралист-любитель, писал, что дарвинисты не столько доказывают свои воззрения, сколько «упражняют красноречие», ибо всякому признаку можно при желании придумать пользу; что даже черный окрас ворона можно счесть полезным – в угольной шахте. Он почти не пародировал: существовал реальный зоолог, писавший в 1909 году, что всякий разноцветный наряд маскирует его хозяина, поскольку, например, голубое пятно на шее попугая сливается с голубым небом, розовый цвет колпицы – с розовым облаком, а красный цвет фламинго – с небом в час заката (Котт X. Приспособительная окраска животных. М., 1950, с. 200).

Дарвин в 1867 году был в гостях у Генри Бэйтса, недавно выпустившего книгу «Натуралист на Амазонке», где впервые излагались доводы в пользу того, что яркие раскраски тропических животных – результат отбора. Зашел разговор о красно-черной расцветке гусеницы, кормящейся на зеленом листе – чем это ей полезно? Ведь другие гусеницы зелены. Половой отбор исключался, так как гусеницы сами не размножаются. «Вы бы лучше спросили Уоллеса» – сказал Бэйтс, что Дарвин вскоре и сделал. Уоллес (о силе воображения которого мы уже знаем) ответил, что сам видел белых бабочек на зеленом фоне и склонен предположить, что те предупреждают контрастной расцветкой о своей несъедобности. Дарвин был в восторге: «Никогда не слыхал ничего более остроумного... Факт белой моли великолепен; кровь загорается, когда видишь, что истинность теории почти доказана» – писал он Уоллесу.

Ободренный Уоллес положил подобные рассуждения в основу учения (в его книге «Дарвинизм» четыре главы из пятнадцати посвящены окраске), Бэйтс же решил иначе: из второго издания своей книги изъял все рассуждения об отборе расцветок. Кто прав? Судить не берусь, замечу лишь, что «почти доказана» была не «истинность теории», а правдоподобность частного объяснения частного примера. То есть был предложен еще один довод в пользу своей правоты. Такой довод бесполезен в науке: он убедителен для тех, кто и без него думает «как надо», а для думающих иначе выглядит шуткой. Последние приводят свои аргументы, которые тоже не производят впечатления на тех, кто не готов к ним заранее. Например, аргумент Уоллеса об упреждающей окраске был отвергнут в той самой дискуссии на страницах «Nature», о которой уже шла речь, и состоял в следующем.

В декабре 1870 года в «Nature» появилась реплика энтомолога Сэмюэла Скёддера, который недоумевал: гусеница гротескной формы и угрожающей окраски буквально кишит пожирающими ее паразитами, тогда как гусеницы близкого вида для них несъедобны; почему оказался эффективным отбор столь сложной формы и расцветки, если судьбу решают не птицы, а паразиты, съедающие 99,9% потомства на стадии яиц, гусениц и куколок?

Признаюсь, меня этот вопрос в свое время ошарашил; но для верящих в отбор он просто неинтересен. Оппонентам оказалось куда интереснее, что Скёддер допустил мелкую ошибку: он не удержался от сарказма («Изучая 15 лет бабочек, я не видал ни одной в птичьем клюве»), – они стали радостно возражать: мол, другие видали. А суть дела обсуждать не стали.

Правда, сам Дарвин в 6-м издании «Происхождения видов» признал эту трудность, но тут же закончил: «тем не менее из числа тех, которые выживут, наиболее приспособленные особи... будут размножаться в большем числе». Насколько в большем (можно ли эту разницу заметить за все время существования вида?), Дарвин обсуждать тоже не стал. К сожалению, это стало традицией дарвинизма – приводить довод в пользу своего убеждения и на том успокаиваться. Это даже не диалектика, это уже риторика.

 
    * Отбор: явление природы или способ выражаться?

В XX веке были поставлены изящные полевые и лабораторные опыты по выеданию насекомых разных расцветок птицами, но методология (способ рассуждений) их осталась той же самой, какую высмеивал еще Виганд – подбор доводов в пользу любимой точки зрения. Поэтому опыты решительно ничего не дали. Вот один пример.

Николас Тинберген, нобелевский лауреат, исследовал поедание птицами гусениц. Он выбрал гусеницу пяденицы, имитирующую сухой сучок. «Этот крайний случай наиболее утонченной маскировки мы выбрали отнюдь не случайно: если столь точная имитация сучков в мельчайших деталях возникла благодаря естественному отбору, значит, можно найти и тех, кто этот отбор производил.» Тинберген объяснил: «Возражения против теории естественного отбора в применении к подобным явлениям нередко сводятся всего лишь к ссылкам на то, что птицы и другие животные вряд ли могут обладать необходимой для этого способностью замечать и правильно оценивать мельчайшие детали». Сам он был убежден в силе их способностей, «но одного убеждения было мало – его следовало подкрепить самой жесткой экспериментальной проверкой».

«Самая жесткая проверка» свелась к тому, что птицу сойку, одну-единственную особь, выпустили на площадку, где было много сучков и гусениц; птица прыгала по ней минут 20, пока не наступила на гусеницу. Та изогнулась и тут же была склевана, а больше сойка ничего найти не сумела. Тинберген счел, без повтора и контроля, весь опыт завершенным, поскольку «мы сразу же получили положительный результат». Но коллега Тинбергена продолжил исследование и выяснил иное: птицы тратят от 7 до 40 минут на поиск первой гусеницы, однако «после обнаружения первой гусеницы остальные почти всегда отыскивались очень быстро». Словом, сойка в «опыте» Тинбергена была просто редким бестолковым экземпляром.

Казалось бы, теперь-то вывод ясен: маскирующая окраска бесполезна в качестве защиты от хищника, так как практически ничего не дает для выживания популяции. Однако коллега тоже увидал тут то, что искал его шеф – всемогущество отбора: «Нас поразило, насколько важной для выживания оказалась эта полная гармония между насекомым и растением» (Н. Тинберген. Осы, птицы, люди. М., 1970, с. 146–150).

Ситуация вполне обычная: опыт ставился для подтверждения теории и потому был воспринят как ее подтверждение. Заметьте, если бы реальность отбора не была заранее постулирована, то и вопрос был бы иной: влияет ли поиск первой гусеницы на выживание их популяции? Факты Скёддера дают основание полагать, что ответ отрицателен, но Тинберген предпочел отвечать на другой вопрос: на тот, где заранее знал ответ, – об остроте зрения птиц. А ведь знал (судя по ссылке на возражения), что скептики типа Скёддера существуют. Среди них был и знаменитый тогда французский эволюционист Люсьен Кэно, полагавший, что даже самая совершенная маскирующая окраска не может существенно снижать поедаемость хищниками [Назаров, с. 186]. Пусть скептики и редки, но отвечать надо именно на их неприятные вопросы, а не на свои, удобные.

Откуда такая методическая слепота? В интересной книге Хью Котта, помянутой выше, находим такой ответ: «Многие нападки на дарвинизм вышли из лабораторий и кабинетов... Я думаю, что, здраво рассуждая, внимание, уделяемое возражениям, преуменьшающим интенсивность борьбы за существование, следует соразмерять с объемом полевого опыта ученого, выступающего с этими возражениями».

Почему полевого опыта надо требовать именно от выступающего с возражениями? А если с подтверждением (как Тинберген, проведший «опыт» в лаборатории), то полевой опыт не нужен? Не лучше ли задуматься (в кабинете, разумеется), что в опыте получено? И хотя бы вспомнить студенческий практикум и не прерывать опыт, едва он дал желаемый результат? Но фраза Котта, сейчас нелепая, имела в дни Тинбергена большой успех. К счастью, не у всех. Например Любищев, ведущий полевой энтомолог, аттестовал приспособительную окраску как наивный маскарад, который хищники легко разгадывают.

Любищев любил говорить, что отказ от философствования – худшая из философий: ведь всяк исходит из неких общих установок, и лучше делать это явно, нежели утверждать, что обходишься без философии. Тут стоит заметить, что отчасти понял это и Дарвин, но – в самом конце жизни. Прочтя в феврале 1882 года «О частях животных» Аристотеля, он писал: «Моими богами, хотя и очень по-разному, были Линней и Кювье, но они просто школьники по сравнению со стариком Аристотелем». Читать аристотелеву критику Платоновой диалектики было уже некогда: в апреле Дарвин умер.

В середине XX века философы науки признали, что для сообщества ученых никакой факт не имеет значения, если нет объясняющей его схемы [Мейен и др., с. 121]. Но сделано это было, в основном, на материале физики. У многих биологов и даже философов биологии до сих пор еще обычно убеждение, что науку движут именно факты и что дарвинизм победил в силу его соответствия фактам. Это странно, если вспомнить, что основное понятие, естественный отбор, не имело, как признавал сам Дарвин, фактической базы и не имеет, как увидим, до сих пор. В чем тут дело?

Еще в 1930-х годах австрийский философ Людвиг Витгенштейн прояснил этот вопрос, и философ Зинаида Сокулер резюмировала его мысль так: «Каждая научная теория каким-то образом свидетельствует о мире, но если попытаться точно сформулировать это свидетельство, то выйдет философская бессмыслица или ложь» (Сокулер З.А. Людвиг Витгенштейн и его место в философии XX века. Долгопрудный, 1994, с. 57).

Это выглядит преувеличением, нов нашем случае так оно и есть: в самом факте, что неспособные жить погибают, никто не сомневается, и теория Дарвина «свидетельствует» об этом. Многие воспринимают это как свидетельство очевидной истинности принципа естественного отбора. Однако из названного факта еще ничего не следует для эволюции, ибо его признают и креационисты (видящие в нем свидетельство Божией мудрости). Надо уточнить понятие отбора настолько, чтобы им можно было пользоваться для построения теории; у всех, кто это делал, возникали сомнения в реальности отбора; а математически точное понятие отбора оказывается ни к чему не приложимо (анализ см. [Чайковский, 2001, с. 167]). Так что Тинберген просто спутал отбор как наглядную реальность и как фактор эволюции.

Наглядность отбора, воспринятая как его неопровержимость, делает для его адепта невозможным какой-либо акт проверки эффективности отбора как фактора эволюции. Вот этот вывод в изложении Сокулер (с. 158): «Когда мы придаем предложению статус неопровержимо достоверного, мы тем самым, как показывает Витгенштейн, начинаем употреблять его как правило (соответствующей языковой игры) и на его основе оцениваем все другие предложения. Одно и то же предложение может выступать в одних ситуациях как доступное экспериментальной проверке, а в других – как правило для проверки иных предложений. Но есть предложения, которые настолько закрепились в функции правил, что вошли в структуру некоторой языковой игры и приобрели логический характер.... Они предшествуют всякому определению истинности и соответствия реальности».

Мысли высказаны Витгенштейном вне связи с естественным отбором, а выглядят как сказанные прямо о нем. Это говорит о подмеченной Витгенштейном некоей общей закономерности познания. Через 30 лет ее выявил Кун в рамках своей концепции нормальной науки. Суть закономерности в том, что научное сообщество как целое весьма консервативно и тщательно охраняет основные положения науки от проверок, пока накопившиеся противоречия не опрокинут систему взглядов и не приведут к очередной научной революции.


    3–8. Активное приспособление. Дарвинизм по Геккелю

Но чем же, по мнению критиков дарвинизма, на самом деле, в природе, достигается столь часто и явно наблюдаемая приспособленность организма к своей среде? Об окраске речь пойдет позже, а сейчас пора сказать об общем механизме – активном приспособлении. Оказывается, даже ярые дарвинисты без этого ламаркова принципа не обходились, только данную сторону их трудов поминать не принято.

В 1866 году появилась замечательная «Общая морфология» Геккеля, которого вскоре прозвали «немецким Дарвином», а сам дарвинизм обрел в Германии вторую родину. В этой книге была восстановлена традиция сквозного рассмотрения эволюции, когда развитие жизни выступает как итог эволюции Вселенной. В предисловии Геккель рассматривал свою деятельность как борьбу, «исход которой не может вызывать сомнений после Чарлза Дарвина, который семь лет назад нашел ключ к твердыне и благодаря своей достойной восхищения селекционной теории создал из теории происхождения (Descendenz-Theorie), установленной Вольфгангом Гёте и Жаном Ламарком, победоносное завоевательное оружие».

Фраза очень характерна и романтизмом, и оптимизмом, и установкой на борьбу, и грубыми ошибками. «Теория происхождения» была выдвинута до Гёте, он не развивал ее (хоть и выражал к ней симпатию), и Дарвин ни в каком смысле не исходил из Гёте; наоборот, положив в основу изменчивость, он прокламировал позицию, противоположную морфологии Гёте. Сам Гёте работал в той же традиции, что и Кювье, которого Геккель счел креационистом – об этом см. [Колчинский, с. 59]. Что касается теории Ламарка, то из нее Дарвин действительно исходил (хотя отрицал это), и слова Геккеля имеют основополагающий смысл: он предлагал читателю не столько дарвинизм, сколько улучшенный идеей отбора ламаркизм.

Главным у Ламарка он видел идею приспособления за счет активности индивида, и материалом для отбора полагал именно результат такой активности, т.е. унаследованное направленное приспособление. Акт выживания взят у Дарвина, но механизм, поставляющий материал для такового выживания (в наших терминах, «буксир») – у Ламарка и Жоффруа: «Все свойства организмов приобретаются ими или в силу наследования, или в силу приспособляемости». Тем самым, геккелеву триаду надо было бы выражать словами: приспособление, наследование, отбор.

Однако с именем Геккеля связывают сверхпростую, а потому и сверхпопулярную формулировку дарвинизма – триаду «наследственность, изменчивость, отбор». Наследственность – это сходство детей с родителями, изменчивость – случайное отклонение свойств детей от свойств родителей, отбор – выживание только удачных отклонений. Как видим, половой процесс, с которого начал Дарвин (см. п. 2–8), исчез из сверхпростой схемы (как исчезло и многое другое), а потому его забыли.

У социальной истории науки свои законы, и понемногу первая формулировка под перьями последователей превращалась во вторую. Так, в 1923 году наш блестящий генетик, подробнее других изложивший геккелево понимание приспособления как первичного фактора эволюции, тем не менее резюмировал его мысль совсем упрощенно: «В результате взаимодействия наследственности и изменчивости и происходит расхождение признаков... Благодаря борьбе за существование возникает естественный подбор...» [Филипченко, с. 69]. Иными словами, социальная история пошла в сторону, противоположную когнитивной, или, говоря проще, общество усвоило идею в той форме, которая фактического обоснования не имела. И винить тут некого – общество хотело слышать так, и никто из говоривших иначе не был услышан, пока не настало их время. Запомним это и вернемся к Геккелю.

У Дарвина морфологические вопросы затрагивались лишь мельком, в самом общем виде, и многие морфологи (включая Бэра, Бронна и Оуэна) заявили, что дарвинский механизм (отбор мелких изменений) не объясняет сути эволюции, т.е. процессов, связанных с изменением типа организации. Поворотом в судьбах морфологии как раз и явилась «Общая морфология».

Геккель развил новую дисциплину, проморфологию, учение о формах организмов. Это была блестящая попытка завершить линию Гёте-Кювье-Бэра-Бронна. Главной была идея классифицировать организмы, исходя из сходства форм их тел, а сходство понимать, прежде всего, в терминах симметрии и соотношения положений органов. Он выявил много различных типов симметрии организмов, и два из них сохранились до сих пор – радиальные и двусторонне симметричные организмы. Различие типов симметрии Геккель считал фундаментальным.

Архетипы Геккель отождествил с предковыми формами, отчего система организмов приняла форму филогенетического древа, т.е. родословной, ветвящейся от предка к потомкам. Он выводил все группы организмов из амеб, т.е. вместо неизменных типов вводил идею единства типа, идя в этом даже дальше Жоффруа, поскольку относил к этому древу и все растения.

Сложное учение Оуэна о гомологии обратилось в очень простое: частная гомология была истолкована как унаследование от общего предка, а остальные типы гомологии игнорированы. Причину сходства руки и ноги Геккель видел в симметрии. (Когда в XX в. симметрия выпала из анализа, эту гомологию, как и общую гомологию, просто перестали упоминать.)

На учение Геккеля отозвался старый Бэр. Допуская идею эволюции, он резко возражал против смешения морфологического сходства с историческим родством (в частности, архетипа с предком). Для него это смешение – «разрастающийся сорняк в вопросе о трансмутации», т.е. об эволюции. Выводить разнообразие из единой предковой формы Бэр считал ненаучным, в чем, кстати, был близок Дарвину, который свою схему постепенной эволюции никогда не пытался приложить к становлению какого-либо архетипа, как бы этот термин ни понимать. Более того, в последнем издании «Происхождения видов» архетип определен по Оуэну и Бэру, а не по Геккелю: «Архетип. – Идеальная первичная форма, по которой кажутся организованными все существа той или иной группы» (Ч. Дарвин. Соч., т. 3, М.-Л., 1939, с. 667. Кстати, из последнего «академического» издания «Происхождения видов» (СПб., 1991; 2001) это определение, как и весь Словарь терминов, изъято).

Система Геккеля стала образцом на целое столетие, и в этом она вполне следовала духу Дарвина: ведь Дарвин считал факт эволюции А в Б доказанным, когда между А и Б удавалось найти ряд переходных форм. И до сих пор многие уверены, что эволюция данной группы понята, если указаны линии от воображаемого предка ко всем наблюдаемым потомкам.

Однако есть и другая точка зрения, гласящая: указание пути преобразования ничего не говорит о механизмах преобразования. Ее высказывали еще в дни Геккеля, в начале XX века она почти господствовала [Филипченко, с. 75–76], но затем биологи вновь увлеклись филогениями – в основном, в связи с молекулярной таксономией. Задача понимания механизмов эволюции едва начинает ставиться в наше время и будет в нашем рассказе главной.

Наконец, в «Общей морфологии» Геккель ввел в научный оборот термин «экология» (впервые в печати его употребил в 1858 г. американский писатель-отшельник Генри Торо). Если у Дарвина всё взаимодействие особей сводилось к борьбе за существование (остальное свелось к оговоркам, ни к чему не обязывающим), то у Геккеля мы видим в самом деле азы экологического подхода. Так, он обратил внимание на удивительный параллелизм сумчатых и плацентарных млекопитающих (рис. 10) и объяснил его сходством условий существования соответствующих животных.

С середины XX века отношение к Геккелю стало меняться: от его родословного древа ничего не осталось (что естественно, поскольку симметрия тел не лежит теперь в основе классификации), зато вновь ожила проморфология, чтущая его как основателя [Беклемишев, с. 22].

 
    3–9. Презумпции наследования. Дарвинизм по Вейсману

Презумпция – это тезис, который без доказательства признается истинным до тех пор, пока не будет доказана его ложность. Широко известна правовая идея – презумпция невиновности: подозреваемого надо считать невиновным, пока суд не признает его виновным. В наше время порою раздается призыв решать эволюционные вопросы так же, как в суде, т.е. признавать данное учение (обычно это какая-то часть дарвинизма) истинным, пока не доказана его ложность.

Когда скептики дружно заявили Дарвину, что наглядность идеи отбора – не доказательство реальности отбора как фактора эволюции, он стал защищать идею отбора именно как презумпцию: не раз он заявлял, что единственный пример свойства, необъяснимого отбором, явился бы «сильнейшим ударом» всему учению. Такие примеры указывали многие (еще Теофраст писал об огромных рогах оленя, а в дни Дарвина нашли ископаемого ирландского оленя с рогами непомерными), затем много их обнаружил сам Дарвин (например, ум человека). Но предпочел не менять учение, а искать каждому такому случаю отдельное оправдание.

Это, как мы знаем, всегда сделать можно. Особенно преуспел в этом Уоллес. Даже про оленя Уоллес нашел, что сказать: гигантские рога, оказывается, хоть потеряли роль «полового вооружения» и стали цепляться за ветки, но зато стали защищать некоторые точки тела при беге сквозь те же ветки. (Интересно – сколько, по мнению Уоллеса, от этого родилось добавочных оленят за всё время жизни всех оленей?) До конца дней Уоллес призывал считать отбор всемогущим, пока не будет доказано противное. Он сам доказал себе, что ум отбором не создан, но презумпцию не сменил.

Легко видеть, что «принцип наследственности» был введен Уоллесом тоже как презумпция – после того, как Беннет загнал его в угол. Можно вспомнить тут и тезис Витгенштейна: утверждение, нуждавшееся в проверке, становится само правилом для проверки иных предложений, т.е. (добавлю) нормой или презумпцией. Уоллесу же принадлежит еще одна презумпция дарвинизма: считать каждый признак полезным – либо по известной причине, либо по неизвестной.

Опыт показывает, что тот ученый, который принял какую-то презумпцию, уже не ищет истину, а копит доводы в свою пользу. Истину ищут другие. Мы уже говорили, что люди, встретясь с опровержением своих взглядов, склонны не менять их, а игнорировать само опровержение или, в лучшем случае, искать в нем слабые места, а найдя хоть одно, успокаиваться («чего хочется, в то и верится» – говорил по этому поводу Данилевский). Так, например, поступали Жоффруа и Дарвин. И призыв М.Д. Голубовского (в сб-ке ЭБ) отказаться от «демона авторитетов» есть по сути признание неприемлемости презумпций в научном поиске.

Ученый, принимая презумпцию, заданную его окружением, теряет плюсы индивидуального мышления и должен понимать это. Уверять себя: «я сменю убеждение, как только мне предъявят убедительные доводы» – наивный самообман. Сменить убеждение он может, только если готов его сменить. Только тогда доводы полезны. Иначе он будет лишь искать контрдоводы. А обычный ученый (т.е. работающий в «нормальной науке») бывает готов к смене только вместе с обществом. Получается порочный круг, выход из которого производится всем обществом лавинообразно и с большим опозданием, причем не по осознании причин, а под влиянием повода.

Мне видится верной та мысль из английского сборника (1859: Entering in age of crisis. Bloomington, 1959), что победу дарвинизма предопределило общее падение религиозности в 1850-х годах, а книга Дарвина лишь дала повод. Тысячелетиями эволюцию признавали единицы и вдруг, в течение полугода, стало признавать большинство, хотя Дарвин не привел ни одного нового факта, да и из прежде известных взял малую часть – ту, которая подтверждала феномен изменчивости. Идея эволюции стала вдруг презумпцией для общества потому, что ему был Дарвином дан повод (голословное, но наглядное объяснение – отбор полезных наследуемых вариаций) и оно к этому моменту созрело для такого повода (статьи о «проблеме вида» появлялись в западной научной периодике 1858–59 гг. едва ли не каждый месяц). А созрело общество потому, что религиозность проходила тогда на Западе через свой очередной минимум.

Дарвин, как и все до него, был уверен, что приобретенные особью при жизни свойства могут наследоваться. При каких условиях НПС на деле происходит, ни он, ни кто другой толком не объяснял.

Что это – постулат, не имеющий обоснования, заявил в 1883 году немецкий зоолог Август Вейсман; он указал, что для передачи потомству изменение должно попасть в половую клетку, тогда как проявляется оно в соматических (неполовых) клетках. Он сформулировал на сей счет свою презумпцию, которая легла в основу неодарвинизма: надо отрицать НПС, поскольку «до сих пор нет ни одного факта, который действительно доказывал бы, что приобретенные свойства могут передаваться по наследству». То есть сменил прежнюю презумпцию на противоположную, что никак нельзя назвать хорошим научным приемом.

В терминах логики: отрицание квантора всеобщности всегда дает квантор существования (от отрицания), но не квантор всеобщности. Вейсман же сменил при отрицании один квантор всеобщности на другой. Логику в те годы изучали в гимназиях, так что ошибка была очевидна. Однако смена презумпции (поводом для которой послужила книга Вейсмана) в обществе ученых произошла, и ошибку никто из принявших презумпцию не замечал. Даже когда на нее указал сам Вейсман – см. далее. Обычно презумпции защищаются именно с данной логической ошибкой – с подменой кванторов.

Доказав на опыте, что не наследуются травмы (он рубил мышам хвосты в течение ряда поколений), Вейсман по аналогии заключил, что не наследуются и никакие прочие изменения. И хотя он ясно понимал, что имеет дело с аналогией, его единомышленники стали писать и пишут до сих пор, что невозможность НПС доказана.

Однако бессмертна заслуга Вейсмана в том, что он первый заявил: половые клетки защищены от влияния внешней среды («барьер Вейсмана» [Стил и др.]). Этим был положен конец наивным построениям (у Пушкина: И не диво, что бела / Мать беременна сидела / Да на снег лишь и глядела).

Позже Вейсман понял, что неправ, и указал возможный путь изменения наследственного материала при жизни – патологическое воздействие на половые клетки [Филипченко]. Это было великолепное прозрение, однако оно опережало век, и тут Вейсмана не слушали. Впрочем, у Любищева в письме (1945 г.) читаем: «Неоспоримой заслугой Вейсмана, по-моему, является не его логичность, а правильный упор на то, что наследственная субстанция гораздо более независима от внешних факторов, чем это было принято думать до него. Но он, конечно, сделал грубую ошибку, ... от чего он, впрочем, почти отказался к концу жизни» [Любищев - Гурвич, с. 174].

Презумпция Вейсмана овладела ученым миром и только одна из его наследия запомнилась. То был тупик, из которого биология лишь через сто лет начала выбираться.


    3–12. Рождение генетики. Дарвинизм по де-Фризу и Мензбиру

Как уже сказано, Уоллес видел движущий принцип в наследственности. Позже, в «Дарвинизме», он ни слова не сказал об этом, поскольку принял презумпцию Вейсмана. Столь произвольные шаги были в эволюционизме часты и даже неизбежны, пока не было теории наследственности.

Принято считать, что такая теория, генетика, родилась в 1865 году, с законами Менделя. Однако почему их почти никто не замечал 35 лет?

Их цитировали, но не понимали. Как показала эстонская исследовательница Майе Реммель (Вальт), с ними просто нечего было делать при понятийном аппарате тогдашней биологии, исходившей из понимания наследственного материала как чего-то непрерывно текучего, связанного со смешением каких-то не вполне ясно выразимых жидкостей (Volt M. Mendel ja Darwin // Eesti Loodus, 1972, July; резюме русское). Дарвин сам признавал, что не имеет на сей счет четких представлений, тем не менее именно он в 1868 году ввел в научный оборот понятие наследственной частицы (геммулы). Оставалось соединить Менделя с Дарвином в единой концепции. Но чтобы понять роль дискретного (частиц) в биологии непрерывного, понадобился гений, и его пришлось ждать.

Голландский ботаник Гуго де-Фриз опубликовал в 1889 году книгу «Внутриклеточный пангенез», само название которой ясно говорит о ее сути: дарвиновы геммулы навели его на ту мысль, что существуют частицы наследственности (у де-Фриза: пангены), но что мигрировать они должны не по всему телу, а лишь внутри клетки (Де-Фриз Г. Избр. произв. М., 1932).

До него уже понимали, что ядро содержит материал наследственности (в качестве ее носителей даже называли хромосомы), а цитоплазма их реализует. Однако проницательный де-Фриз пошел дальше: «И чтобы отдать себе отчет во всех явлениях, надо для каждой наследственной особенности принять отдельную частицу... Эти пангены невидимо малы, однако они – совсем другого порядка, чем химические молекулы и их бесчисленные соединения; они должны расти, размножаться и распределяться по всем или почти всем клеткам организма при делении клеток. Они неактивны (латентны) или активны, но размножаться могут в обоих состояниях. Будучи преимущественно латентны в клетках зародышевого пути, они развивают обычно высокую активность в соматических клетках. И именно так, что у высших организмов не все пангены в одной клетке достигают активности, но в каждой одна или же несколько небольших групп пангенов достигают господства и придают клетке ее характер».

В этом отрывке – программа развития генетики, но дальше текст еще удивительнее: де-Фриз смело заявил, что хлоропласты («хроматофоры») должны иметь свои пангены; что в эволюции клетки был момент, когда совместное нахождение активных и неактивных пангенов в цитоплазме стало мешать работе клетки, и тогда возникло ядро, которое являет собой «практическое разделение труда»; что ядро содержит все пангены организма, а цитоплазма – только «те пангены, которые ей нужны для деятельности».

Увы, тут намечены не только взлеты будущей науки, но и ее тупики. По де-Фризу, частицы наследственности несут «наследственные особенности», но нет ни слова об основных, общих для всех клеток, функциях, и такое понимание наследственности надолго стало всеобщим: неявно считалось, что организм буквально сложен из своих характерных признаков; а его целостность если и изучалась, то вне генетики. По де-Фризу, «однажды вышедшие из ядра пангены уже не могут быть допущены обратно» ни в это, ни в иное ядро. В части 2 мы узнаем другое: обратный поток генов исчезающе слаб по сравнению с прямым, но он-то и движет эволюцию.

В те годы де-Фриз исследовал «мутации» – резкие наследуемые изменения свойств. Большинство из них ныне именуется макромутаииями, но среди них были и те, наследование которых подчиняется соотношениям Менделя. Как и другие ботаники, де-Фриз отметил их, но ему еще и повезло: в начале 1900 года ему показали статью Менделя. А он был не из тех, кому надо долго объяснять: он сразу понял, что дискретные частицы – не редкость и что мутация – качественное изменение «пангена».

Плод открытия явно перезрел: едва появилась краткая заметка де-Фриза (апрель), как два немецких ботаника заявили о похожих результатах и успели их в том же году опубликовать. Генетика родилась.

В 1901 году де-Фриз дал свое понимание эволюции – мутационизм: один вид переходит в другой скачком, в одну мутацию. Теперь «буксиром» становился механизм мутирования: он определял, что из чего делается.

Собственно говоря, ничего нового открыто не было, просто все обратили, наконец, внимание на то, что прежде лишь мельком поминали как досадную помеху. Еще в 1590 году немецкий аптекарь Филипп Стефан Шпренгер разослал известным ботаникам семена новой разновидности чистотела, неожиданно выросшей в его саду. Разновидность Шпренгера выросла в готовом виде из семени обычного чистотела и оказалась устойчивой, т.е. сохраняла отличия при размножении семенами. Ее стали кое-где культивировать и описали как подвид (рис. 11); она проявляла, как следует особому подвиду, способность преимущественного выживания в некоторых особых условиях (на остатках стен), тогда как на грядках уступала обычному чистотелу. Налицо элементарный акт эволюции, получивший имя «гетерогенез» (от греч. гетерос – другой), поскольку здесь одно порождает прямо другое (С.И. Коржинский. Гетерогенезис и эволюция // Записки Имп. Академии наук. Физ.-мат. отд., т. 11, № 2, 1899).

Дарвину пример Шпренгера остался неизвестен, однако он знал несколько других (такова плакучая разновидность туи; описание и рисунки этой туи привел Данилевский в своем «Дарвинизме» как пример эволюции не по Дарвину), но не стал менять своей презумпции: эволюция идет путем отбора мелких вариаций – как не сменило ее и общество. Эту презумпцию удалось сменить де-Фризу: в 1901 году он заявил, что вид переходит в вид не по Дарвину, а путем мутации; и хотя перехода в одну мутацию наука не признала, но воцарилась презумпция: вид образуется путем мутаций.

Уже в 1902 году зоолог М.А. Мензбир произнес в МОИП речь «Мнимый кризис дарвинизма» (Русская мысль, 1902, № 11), где сочетал Дарвина с де-Фризом. По Мензбиру, Дарвин «совершенно логически приходит к заключению, что тот путь, которым происходят породы домашних животных, должен иметь место и по отношению к происхождению пород диких животных», но вместо искусственной селекции действует мальтусова схема: перенаселение рождает борьбу за существование. Этот процесс «настолько прост и ясен, что против него возражать нечего», причем он равно действует в отношении происхождения видов, родов и вплоть до «типов, общих животному и растительному царству». Так был заложен нынешний дарвинизм.

Конечно, Мензбир знал, что данная схема вызывает массу возражений, но, как видим, отверг само их существование. Такой научный фанатизм досаден, ибо всегда рождает переупрощенные теории. Однако он хорошо отражал ожидания общества, и мало кто хотел видеть примитивизм нового дарвинизма. О примитивизме взглядов Мензбира вспоминал Любищев: «Уоллес, резко выступавший против расизма, признавал необходимым принять «супернатуралистические факторы» в деле происхождения человека. Это было резко осуждено нашим профессором Мензбиром, который «заредактировал» соответствующие места в переводе «Дарвинизма» Уоллеса как явно «ненаучные». Но... в его (Мензбира – Ю. Ч.) интересной брошюре «тайна Великого океана» (1938) мы читаем: «Так дело шло, пока египетская культура не подпала под гибельное для всякой государственности семитическое влияние...» Недурно?» (Любищев А.А. Линии Демокрита... М., 1997, с. 39). В защиту Мензбира напомню: при печально известном разгроме российских университетов (1911 г.) был уволен и Мензбир (вместе со всеми, кто встал на сторону студентов).

По Мензбиру, мутациями следует называть не только крупные изменения, порождающие разновидности и виды, но и любые хорошо наследуемые скачкообразные изменения; он был уверен, что мутация, как и дарвинская вариация, не создает ничего совсем нового, но откуда берется новое, не сказал. Вскоре такое понимание эволюционной изменчивости стало общим, и эволюционные исследования дарвинистов сосредоточились на анализе судьбы мутаций в популяциях. Остальное либо выражалось на этом языке, либо выпадало из круга эволюционных исследований.

Через 40 лет после речи Мензбира, с появлением книги Джулиана Хаксли «Эволюция, новый синтез», данное понимание дарвинизма стало почти всеобщим и получило название СТЭ (Ее излагают все учебники, в том числе Юнкер и Шерер; о ее связях с остальным дарвинизмом см. [Воронцов; Гродницкий], о ее отношении к внезапным крупным эволюционным изменениям см. [Колчинский]).

Итак, было решено, что в мутациях реализуется дарвинская идея изменчивости и что прежние споры вокруг дарвинизма можно забыть. Однако примеров фактически зарегистрированных замен одного признака на другой, чем-то более выгодный, накоплено немного. Беда не в их малом количестве, а в низком качестве: либо это – приспособления, достигаемые в одну мутацию («спорты»), ничего не говорящие о накоплении мелких изменений (естественном отборе по Дарвину), либо сам процесс замены являлся примером не естественного отбора, а искусственного. Ни одного примера той последовательной замены небольших улучшений, какую молодой Дарвин нашел в форме идеи в труде Жоффруа (но не нашел в природе) и какую с полным правом назвал «законом малых различий, производящих более плодовитое потомство» (п. 2–8), обнаружить не удалось. Начиная с Мензбира, считают все подобные трудности просто несуществующими.

Если знать историю, то легко видна логическая дыра: мутацию (то есть стойкое скачкообразное изменение наследственности, «спорт») в кругу Дарвина не раз обсуждали, но никому тогда в голову не приходило сказать, что один вопрос снимает остальные, – эти люди слишком хорошо знали биологию. Никому из круга Дарвина не приходило в голову отвергнуть все движущие принципы, не предложив взамен ничего. Все ученые в XIX веке, включая даже Вейсмана, чувствовали необходимость «буксира». Наоборот, журналисты и проповедники ее не чувствовали, и их читатели и слушатели, став профессорами, обратили дарвинизм в наивную триаду «наследственность – изменчивость – отбор».

 
    3–16. Шоры дарвинизма

Чтобы понять эволюцию, надо иметь какой-то набор альтернатив, а набор этот задается мировоззрением. Забавно и грустно читать, как тот или иной автор, даже знающий и вдумчивый, не может сдвинуться с места просто потому, что не знает, куда двигаться. Ограничусь одним примером.

Недавно эколог Бертрам Мёррей (США) пришел к выводу, что естественный отбор не годится в качестве базового понятия эволюционизма, поскольку его невозможно наблюдать, а дарвинизм не является теорией, поскольку лишь объясняет факты задним числом посредством произвольных подтверждающих рассуждений (Murray B.C. Are ecological and evolutionary theories scientific? // BR, 2001, № 2). Упрек достаточно обычный и, увы, столь же обычен предлагаемый выход: строить новый вариант дарвинизма, и, в частности, заменить «ненаблюдаемый» отбор на легко вычислимый «мальтузианский параметр», т.е. скорость размножения. Естественно, никакой новой теории автор не дал (Напомню, что скорость размножения – не причина, а результат эволюции; в части 2 мы узнаем, что она никаким числом не выражается.) Ни о чем ином автор явно не знает, и тем более не может знать читающая публика. Итог узости кругозора нам уже виден – публика ныне возвращается к идее творения1. Мы вернемся к этой теме не раз.

Дарвинизм, будучи единственным преподаваемым учением, донельзя суживает кругозор исследователей, и именно поэтому нам приходится так много говорить о действительной истории эволюционизма.

________________________________

    *  Тогда геологические слои делили на первичные (ныне палеозойские), вторичные (ныне мезозойские), третичные (ныне весь кайнозой без антропогена) и четвертичные (ныне антропогеновые).

** В ней же проведена идея единого процесса эволюции (от инфузории до человека), причиной названо приспособление, впервые термин эволюция применен в нынешнем смысле, как обозначение процесса исторического преобразования организмов. Но Спенсер ничего не сказал тут о движущей силе эволюции (русс. перевод в кн.: Теория развития. СПб., 1904)

*** Это понятие, основное у Дарвина, почти не исследовано им и выпало из нынешнего дарвинизма, оставив после себя лишь «принцип конкурентного исключения Гаузе», гласящий, что два экологически идентичных вида не могут сосуществовать. «Принцип» широко используется, но не подтвержден ничем. Исследования показали, что в природе он места не имеет [Гиляров] (прим. автора).


    Примечание А. Милюкова:

1Здесь не могу согласиться с уважаемым автором – возвращение «читающей публики к идее творения» вряд ли связано лишь с сужением ее кругозора. Напротив, если не брать в расчет «публику» маргинальную (которой во все времена было наплевать на истину и которая всегда признавала лишь «моду» и «общее русло»), то с нынешними информационными возможностями именно «читающей публике» сегодня ничто не мешает познакомиться с любыми материалами любого уровня, от популярного до академического. Я уверен, что сегодняшний рост популярности «идеи творения», как и религиозности в целом, связан не с отсутствием какой-либо информации об эволюционизме для «читающей публики», не с кризисными процессами в отечественной науке и образовании, а с естественным преодолением обществом атеистического наследия СССР. Проще говоря – с законным возвращением извечной русской религиозности на круги своя. Я думаю, что автор просто по недоразумению смешивает эту религиозность с банальным оккультизмом, который становится популярным в маргинальных кругах в качестве халявного решения любых сложных вопросов. Так что если не маргиналы, а именно «читающая публика» выбирает Творение вместо эволюции, то стоит предположить, что эти люди делают осознанный выбор. Другое дело, что большинство отечественных эволюционистов не желают и просто не умеют говорить о своей гипотезе на таком же высоком уровне, как это делает Ю. В. Чайковский. Он, на мой взгляд – один из самых честных нынешних сторонников ТЭ, не скрывающих ее очевидных проблем и стремящихся в рамках своего атеистического мировоззрения разрешить их максимально последовательно.

Собственно, данная публикация и предназначена для того, чтобы «читающая публика», независимо от ее воззрений, получила более объемное и детальное представление о дарвинизме.

Примечание по тексту публикации: В приведенном тексте исключены некоторые ссылки на отсутствующие части книги.
 



 

Российский триколор © 2020 А. Милюков. Revised: сентября 21, 2023


Возврат На Предыдущую страницу  Возврат На Главную  В Начало Страницы  Перейти К Следующей Странице


 

Рейтинг@Mail.ru