Главная Страница

Литературная Страница А. Милюкова

Карта Сайта Golden Time

Новости


Иллюстрация к повести Фридом означает свобода

Алексей Милюков

«ФРИДОМ» ОЗНАЧАЕТ «СВОБОДА»



1.

Если бы кто спросил у Чжена Сяо в юности, знает ли он ответы на самые важные вопросы жизни, Чжен, не задумываясь, ответил бы утвердительно. Ибо книги великого кормчего, председателя Мао, положившего своей целью свободу и счастье простых людей, содержали ответы на любые вопросы. И то, что три года упорного труда обеспечивают 10 тысяч лет счастья, и то, что для построения коммунизма оправданы жертвы в размере третьей части всего человечества, и многое, бесконечно многое другое. Чжен еще ребенком знал, что такие люди, как Красное Солнце, рождаются один раз в тысячелетие, потому что об этом говорил великий друг великого кормчего, товарищ Линь Бяо.

Одного только не мог понять Чжен. То, что ему удалось выжить за все эти годы Культурной революции, не было чудом – многие выжили. Но необъяснимым чудом было другое – как ему, Чжену Сяо, несмотря на все перипетии времени, удалось остаться до конца неразоблаченным врагом, по своей внутренней природе сравнимым разве что с вырезанной под корень «паршивой интеллигенцией». Конечно, его, как и всех, много били, отправляли на традиционное перевоспитание в деревню и сажали в тюрьму, но главной своей тайны – того, что он, Чжен Сяо, всю свою жизнь духовно нездоров – он так и не открыл никому.

Он не был политическим инакомыслящим, нет. Идеи великого кормчего были божественными идеями, непостижимыми для разума простых смертных, как явления природы – движение солнца или расположение звезд на небе. Но... С некоторого времени Чжен стал ловить себя на том, что он какими-то важными частями своего существа – отличается от всех окружающих его людей внутренне, видит не так, как все, и чувствует по-своему.

Жизнь его, к счастью, не была чем-то выдающимся. Когда в 1966 году партия выдвинула лозунг «Огонь по штабам!», и отца расстреляли за сочувствие прежнему партийному руководству (дальние родственные отношения с парторгом деревни), Чжен ребенком был отправлен под Чжэньчжоу, в провинции Хэнань, в трудовую коммуну на перевоспитание. Ему тогда в первый раз неслыханно повезло – никто даже не догадывался, что его действительно нужно перевоспитывать. Его избивали палками, а избивали – не за то!

Это было действительно везение. Чжен как бы чужими глазами смотрел на себя в отражении реки и приходил к утешительным выводам. Простое лицо, короткая стрижка, поношенная зеленая роба... Если б его поставить в один ряд с окружающими, то внешне, по одному только виду или выражению лица – ничто не выдавало его тайного отличия от соотечественников. Но нужно было держаться, нужно было даже во сне гнать прочь свои крамольные мысли.

Он, Чжен, стал едва ли не маньяком из-за своей тайны. Он ни с кем не заводил разговора первым, он едва не до крови прикусывал себе язык, прежде чем кому-либо ответить, он взял себе в этой жизни за правило только работать, работать, работать до изнеможения, чтобы убить в себе зерна проклятого сомнения.

А страшиться было чего! Ему представлялись порой совершенно невообразимые прежде вещи. Что эта жизнь создана не только для победы коммунизма (что, в общем-то, было несомненным), но также и для таких простых людей, как он, Чжен Сяо. Пусть не всё понимающих, но порой чувствующих что-то такое... Что есть духовные ценности, может быть, и не противоречащие идеям руководителей, но... как бы не совсем зависящие от их воли? Что красота древнего искусства, его орнаменты, сплетенные с красотой природных ландшафтов, имеют какое-то странное влияние на душу, отдельное от идей Культурной революции, появившейся значительно позже по времени в истории и не обязательно вполне вытекающей из этой древней красоты. Голова шла кругом – движение солнца на небе можно было еще предсказать, а новые повороты мысли великого кормчего, Красного Солнца Мао, его новые пути к счастью народа, новые аресты и расстрелы – совсем наоборот, предсказать было никак невозможно. «Какой же он бог?» – думал иногда Чжен, холодея от страха.

Можно было позавидовать тем осужденным, кто работал на рисовых плантациях. Что же касается Чжена, то он от зари до заката возделывал под посевы горную каменистую почву. Но один из заключенных, некто Юнь Тао с рисовых плантаций, неизвестно зачем показал однажды Чжену карту Китая и сказал провокационно, что это фальшивка, и что Южная Сибирь и Дальний Восток «принадлежат не нам, а русским». Кто такие эти русские, Чжен знал только понаслышке, но и на этот раз ему на удивление повезло – Юнь Тао исчез навсегда, а Чжена только избили до полусмерти цзаофани, а ведь они не так свирепствовали, как Красные охранники, хунвейбины – те забивали до смерти.

Перевоспитание физическим трудом закончилось для него, Чжена Сяо, благополучно – ни один человек в целом мире так и не смог узнать, какие мысли посещают его голову. Его можно было и дальше избивать палками и пытать, ставя голыми коленями на колотые камни, но никто бы не смог донести на Чжена правды. За это можно было быть спокойным.

Парторг домового комитета Чжу Фан, собрав однажды у себя в комнате с десяток молодых людей, среди которых был и Чжен, и занеся нож над купленным им по случаю Праздника революции арбузом, воскликнул радостно:

– Прикончим его!

Собравшиеся рассмеялись. Арбуз был съеден, а уже вечером всех участников вечеринки арестовали. Парторг Чжу Фан получил расстрел, все же прочие – по десять лет тюрьмы. Следователь, сначала избив Чжена, объяснил ему, что их преступная группа во главе с парторгом Чжу Фаном в иносказательной форме готовила покушение не на кого-нибудь, а на самого председателя Мао.

Пусть арест Чжена был продиктован божественной волей великого кормчего или даже стал некоторой формой проявления в этом низком мире его божественных идей, непостижимых, как звезды на небе, но имеющих свой высший смысл. И то, что его осудили по делу Чжу Фана, было не столь важным, – мало ли кого по какому делу осуждали. Это было всего лишь нормальное физиологическое функционирование «очистительных органов» Революции, их обязанность, безусловный ежедневный ритуал. Но Чжену опять, в который раз, повезло – его осудили не за главное. Чтобы не сойти с ума от собственных мыслей, Чжен за десять лет заключения, в часы, свободные от народного строительства и рутинного захоронения расстрелянных, выучил наизусть все труды председателя Мао и «Капитал» Маркса.

...Но время текло, как воды Янцзы.

Однажды он, Чжен Сяо, шел по вечерней улице Шаньчженя и тихо наслаждался окружающим – освещенными улицами, витринами магазинов, потоками велосипедов и машин, теплым летним вечером, источающим ароматы цветка чинь и вкусные запахи открытых уличных кафе, где варили лапшу с рыбой и жарили свинину с молодым бамбуком.

Всем был хорош нынешний вечер! Целых сто юаней лежали у Чжена в кармане, многое уже можно было не скрывать от окружающих, и, казалось, счастливая жизнь и свобода пахнут именно так: цветком чинь, жареной свининой, соевым соусом и бамбуком. И зла Чжен не держал ни на кого, как нельзя держать зла на звезды или солнце. «С чем мы родились, то нам и суждено».

Хороший, хороший был вечер. И прохожие спешили мимо, и сновали мимо велосипедисты, а, значит, жизнь еще имела смысл. Что-то еще было в этой жизни, раз другие куда-то спешили. Так думал Чжен, всем своим существом растворяясь в волшебной атмосфере вечера.

...Вдруг огромное нездешнее чудище – блистающий пластиком, стеклом и металлом автобус, ревя двигателем и слепя мощными фарами, вынырнул из ниоткуда и притормозил неподалеку от Чжена. Чжен оторопел от неожиданности. Чудище переливалось разноцветными огнями, дышало и вибрировало, а в салоне его беззвучно веселились, кричали и вскакивали с мест какие-то странные люди потустороннего, просветленного вида – огромного роста, светловолосые, с крупными круглыми глазами и острыми, нездешними чертами лица. Чжен по наивности думал прежде, что, если мир и не состоит из одного Китая, то уж люди в оставшихся местах должны быть как две капли воды похожи на них, китайцев. Но вот, выходит, ошибался.

Впрочем, он всё же чем-то неуловимым, непостижимым ему самому, продолжал и теперь отличаться от своих соотечественников. Чжену отчего-то стало неловко, что десятки прохожих, отставив внезапно свои определенные планы и изменив маршруты, принялись торопливо собираться вокруг автобуса, открывая от удивления рты, шумя и толкаясь. Даже велосипедисты, спешившись, проталкивались поглазеть на диво – так собралось народу не менее сотни.

Огромная хромированная махина как бы спустилась сюда со звезд и теперь остывала, окутанная последними выхлопами дыма. Вдруг толпа ахнула. Что-то зашипело внутри чудища, прозрачная дверь плавно отъехала в сторону, и некий молодой пришелец в темных очках и невиданно яркой одежде всех расцветок, появившись изнутри, крикнул радостно в толпу что-то на непонятном, нездешнем языке.

– Что он сказал? – оживилась толпа. – Что? «Цьдо-рё-во»? И еще что-то! «Хлы, с-сю, си!» Вот это да!

И дверь закрылась, и автобус с рёвом сорвался с места. Чжен увидел, как множество веселых молодых людей и прекрасных девушек с длинными светлыми волосами, качнувшись от встряски, зашлись в непринужденном хохоте.

И он тоже улыбнулся грустно. Он вдруг подумал, что вот, есть где-то на свете настоящая, лучшая жизнь, и эта жизнь сейчас со смехом и весельем, радостно дыша свободой, переливаясь и играя праздничными огнями, – проносится мимо него, унося в сверкающем уютном чреве неземных счастливчиков.

«Еще десять тысяч лет до счастья...» – подумал Чжен.
 

2.

Уже целый месяц известный московский театр N гастролировал по Китаю. Труппа, разделившаяся ранее надвое для выступления в разных городах, воссоединялась теперь в Шаньчжене, в добротном отеле европейского типа. Половина труппы, прибывшая сюда позже, была еще пьяна с дороги, приехавшие же первыми и встречавшие их теперь, были пьяны – уже, в честь свободного от работы дня и напряженного ожидания товарищей.

Леха Орлов первым вбежал в огромный холл отеля, наскоро обнялся с ближайшими подвернувшимися под руку встречающими, оборотился к входным дверям и крикнул возбужденно и радостно:

– Заносите!

Тут бы уже и шумная толпа новоприбывших, толкаясь и стуча чемоданами, как это водится, ввалилась бы в холл... Но, сдерживая железный поток, несколько человек впереди шествия, сосредоточенно сопя и как бы с сознанием важности творимого дела, внесли в холл особо ценный груз – Сеню Топоркова, бережно держа его обмякшее тело за ноги и под мышки.

– Мёртв? – иронично спросил театральный доктор, на лицо которого по непонятным причинам были надеты темные очки, как, впрочем, и на лица почти всех прочих встречающих.

– Жив, но вял, – с какими-то местными китайскими интонациями, но любовью в голосе ответствовали бережные носильщики тела Сени Топоркова. – Ой, беда, беда! Перевозим его тело из города в город, а он даже не знает, в каких новых местах побывал.

– А в каких? – спросил доктор, почему-то уклоняясь от своих прямых обязанностей.

– Ну, там-сям, – неуверенно отвечали ему носильщики на том же птичьем языке.

Доктор, оторвавшись от стойки портье и при этом сильно качнувшись, взял руку Сени и, что-то пробормотав, констатировал:

– Пульс не прощупывается. Да, хм. Потому, что сейчас у меня самого – тремор рук! Как, впрочем, уже и тремор ног! Тремор, это, по-научному, дрожание, – веско объяснил он на правах профессионала. – Что пульс? Пульс и у меня не прощупывается. А давление... – доктор вздохнул в задумчивости. – Давление, между прочим, и у меня тоже скачет...

– Да причем здесь ты? – возмутились носильщики. – Как – он?

– Жить будет, но... любить уже не сможет! – пошутил доктор, закрыл глаза, и вдруг, сильно качнувшись, упал на Сенино тело, отчего вся «группа поддержки» с громким матом завалилась и рассыпалась на отдельные составляющие этой стройной прежде скульптурной композиции. Ругая доктора, Сенино тело еще бережней прежнего отнесли на ближайший диван, под фикус, и братание труппы состоялось как факт.

– Во, гля, воссоединение семьи! – радостно хлопали друг друга по спинам, обнимаясь. – Ну, как там, на Баошаньском металлургическом заводе, выступили? Правда ли, что «в мире нет прекрасней красоты, чем красота горящего металла»? «Наша сила – в плавках!» Посмотрели место, куда Терминатора скинули? Болванку какую-нибудь на память привезли?

– Не-е, девушкам только привезли на память болвана! – радостно и пьяно отвечали новоприбывшие, кивая на Сеню. – Ну и дыра, я вам доложу, этот Баошань! Как и весь Китай, впрочем!

– А рынки?

– Рынки?! Не упоминайте больше этого слова! Да на наших московских рынках китайские товары лучше! А народу! На велосипедах своих едва не из-под мышки у тебя выпрыгивают! Тьма, тьма, несть числа! Я уже давно подсчитал – если каждый день стрелять по мильёну, три с лишним года потребуется!

Оккупировав гостиничные туалеты в холле, новоприбывшие пытались привести себя в порядок с дороги – лили на головы холодную воду, пробовали изменить внешность, зачесывая мокрые волосы назад, но – тщетно. Из зеркал глядели на них всё те же опухшие, безобразные физиономии, хоть всякий раз и новые, оригинально-необычные, но абсолютно не того качества, что было нужно.

– Быстрей, быстрей! – торопили их хоть и пьяные, но зато напомаженные, «бреластенькие» и уже «хорошо замаскированные» встречающие. – Сейчас все вместе быстро идем на ужин и – дальше! В путь, в путь, двигаться дальше! Поторопитесь! Автобус уже ждет!

Сеню Топоркова тоже отнесли в ванную комнату, а затем его вымытое и переодетое в чистое белье тело перенесли в ресторан, к обеденному столу.

– Хм. А он, между прочим, неплохо устроился! – завидовали по Сениному поводу некоторые. – Красотища! Вот бы и нам так!

– Нельзя бросать товарища в биде, – отвечали им на языке гостиничного юмора. – Закон тут простой. Сегодня носишь ты, завтра носят тебя.

...А Сеня Топорков и вправду устроился неплохо. Если верить цинику Фрейду, что каждый человек – эгоист, то Сеня вдобавок к этому был еще и лентяй – прошло уже несколько часов, как он очнулся и мог бы двигаться самостоятельно, и даже говорить… Но его нынешнее положение его теперь вполне устраивало; ибо, действительно, зачем было таскаться куда-то самому, когда тебя и загрузят и выгрузят товарищи, и пропасть не дадут, и доставят куда надо по назначению. А тебе в худшем случае остается только, сладко зажмурившись, поджимать ноги.

Но было бы слишком упрощенно объяснять Сенино поведение лишь рассудочным эгоистическим расчетом и тривиальной ленью. Были причины и более глубинные. И связаны они были с материями, недоступными никакому фрейдистскому пониманию, а именно – с порывами русской мятущейся души, ее тоской по свободе, с ее непредсказуемостью, – и уж особенно при пересечении в одном пространстве таких двух несовместимых жизненных плоскостей как богатство Сениных чувств и китайская действительность.

«От тоски по дому крыша съезжает одинаково в любой стране, – весомо рассудил Сеня, – но здесь она принимает форму пагоды, а это особенно обидно, унизительно как-то для человека, воспитанного на русской культуре, на Толстом и Достоевском». Сеня мог сладить со своей «русской тоской» где угодно, но только не в Китае. Что было делать? С одной стороны, Китай не стоил и минуты Сениного внимания, а с другой – Сеня в нём, так сказать, безусловно находился. Сеня не был расистом. Он скромно, не задевая ничьих национальных интересов, рассудил, что сойти с ума он, конечно, не сойдет, но свой вкус и ощущение красоты мира испортит здесь окончательно. Если вдуматься, то что-то даже благородное, патриотически-возвышенное проглядывало в этом своеобразном протесте, в полном внутреннего достоинства отказе – трудиться умом и сердцем над перевариванием плодов чужой культуры! В смысле анализа и восприятия Китая Сеня решил поступить подобно воде в невесомости – принять форму шара, как известно, из всех фигур имеющего наименьшую степень соприкосновения со всякими там плоскостями.

...Но – время, время! Теперь пора было, действительно, поторапливаться. На ужине в ресторане все расселись за круглыми столами внушительных размеров, с крутящимися стеклянными вставками посередине, на которых были расставлены кушанья. Чушь несли варварскую, пародируя игру «Поле чудес»:

– Вращайте барабан!

– Прежде, чем барабан остановится, хочу передать привет родным и пожелать...

– Стоп! Сектор «Рис»! Даю сто юаней, чтоб вы это не жрали!

– М-м... Никаких денег! Рис!

– Сто пятьдесят юаней, и вы не жрёте!

– Рис!

А официантки подносили и ставили на барабаны всё новые и новые блюда.

– Что там у вас? – кричали гастролеры с одного стола другому.

– Что-то рвотное, типа перловки со сливами, в сладком мучном клейстере. А что у вас?

– А у нас и того хуже. То ли дыня с грибами, то ли кошачьи желудки! Всю китайскую кухню меняю на – обнять русскую березку!

– Березку?! – завыли все, услышав неосторожное слово. – Зачем ты об этом? Не трави душу! Домой – все хотят! Наверняка, вон, даже Сеня! Спит, а всё равно – хочет!

И тут Сеня не выдержал, чувствуя, что пропустить последнюю реплику – выше его сил.

– А нахрена мне домой? – сладко промурлыкал он, приоткрыв один глаз. – Мне и тут плохо!

За этот выпад полуразоблаченного Сеню из ресторана уже не вынесли, а вывели под руки к автобусу.

– Быстрей, быстрей! – торопили друг друга. – Через час уже должны быть на вокзале!

...Когда погрузились в автобус, атмосфера братства и радости от того, что коллектив продолжает свои телодвижения в полном составе – с новой силой овладела гастролерами.

Волна веселья переполняла всех. Сначала пели раздольные песни:

А наш дедушка Ленин давно усох,

Он разложился на плесень и на липовый мед!

Потом ревели с прицелом в китайский огород:

На Даманском – ярким заревом

Зимний алеет закат!

На снегу – парнишка раненый,

На груди – автомат прижат!

Быстро стемнело. Мимо проплывали картины и детали городского пейзажа, которые гастролеры – не то, что бы уже не замечали, – а силой приучили, заставили себя не замечать за месяц пребывания в Китае. Один город казался им похожим на другой, никто даже не помнил толком их названий – труппу, отбывающую свою обменно-культурную повинность, такие вещи не интересовали; это было делом сопровождающих китайцев.

Мимо веселых и беззаботных взоров путешественников проплывали вечерние улицы, запруженные прохожими и тучами велосипедистов. Какие-то старухи из рыбных магазинов разделывали рыбу прямо у дверей, сливая нечистоты в сточные канавы. Самосвалы свозили мусор к реке и сваливали его прямо в воду; в некоторых местах из воды торчали уже целые зловонные горы. В приземистых хибарах полусогнутые люди жарили также что-то зловонное в котлах, – и была непонятна логика строителей этих хибар, не удосужившихся сделать их хоть малость повыше. По улицам то и дело бегали крысы. Всё серое и однообразное как будто копошилось по пути следования автобуса, но в отдалении, за грудами мусора и скоплениями лачуг, уже возникали на фоне закатного неба новенькие зеркальные билдинги – признаки наступивших в Китае экономических перемен.

– Строится-то Китай, строится! – кричали на весь автобус веселые оптимисты, заметив очередную «высотку».

– Да, но до нашего отъезда достроиться не успеет! – ответствовали веселые пессимисты. – Мы тут еще радости хлебнем!

– Да у них тут, говорят, перестройка! – восклицали оптимисты. – Сегодня сам видел в магазине: на витрине, рядом с ихними сухими супами, вибраторы лежат! Правда, не понимаю значения этого соседства. Наверное, чтобы суп вибратором размешивать.

– Да уж, перестройка! – ухмылялись пессимисты, глядя в окна на стариков в зеленых френчах, в изобилии сидящих по пути движения. – Этих, – тыкали они пальцами, – уже не переделаешь! Наши – хоть переоделись!

– Да-а, – задумчиво сказал кто-то из «нейтралов». – Несерьезно тут всё как-то. На ниточках, на веревочках. Наши трудности хоть морально мобилизуют нас, рождая гениев! А тут... легко быть и Пушкиным, и Эйнштейном, и...

– ...и Эсмархом! – крикнул Леха Орлов. – Особенно Эсмархом! У меня уже понос третий день!

– Каким еще таким Эсмархом? – спросили девушки.

– Эсмарх – изобретатель клизмы, – весомо сообщил доктор на правах профессионала. – Клизма, это, по-научному, кружка Эсмарха.

– Да! – понесло еще кого-то. – Так сказать, выпьем, Эсмарх, где же кружка?

Все дружно смеялись.

– У меня такое ощущение, – вдруг заметила одна из девушек, – что наш Сеня Топорков уже некоторое время водит нас за нос. Зная его, можно предположить, что он давно должен быть с нами. Мы, девушки, честно говоря, без его присутствия уже немного соскучились.

– За что же мне, милые, вас еще водить? – вдруг не выдержал Сеня, тем самым уже окончательно себя разоблачая под общее оживление. – Ох, и трещит же башка после ихней косорыловки! – видя радость товарищей по поводу того, что он снова в строю, Сеня подавал всё больше и больше признаков жизни. – Ну, ладно, ладно. Помните этот анекдот…

– Анекдот, Сеня, давай анекдот! – радовались люди оживлению Сени.

– Ну, этот, анекдот, как Чапаев летел на аэроплане на Украину, но сбился с курса и приземлился по ошибке в Китае?

– Нет, нет, расскажи! – требовал народ.

– Приземлился, но не понял, где он находится... Уф-ф, не могу! Дайте хоть воздуха глотнуть. Тяжко мне еще.

– Остановите автобус! – закричали сопровождающим. – Наш друг Сеня желает воздуха глотнуть!

Автобус остановили. Сеня, демонстрируя излишнюю живость, резво просеменил к дверям.

– Смотри, Топорков, толпа собирается! – крикнул Леха Орлов. – Наверное, весь Китай уже знает тебя как великого русского путешественника! Ты тут уже, так сказать, известняк! Тебя тут, блин, наверное, уже и в гуманитарных вузах проходят!

– Не преувеличивай, – скромно отмахнулся Сеня. – Меня тут проходят чисто факультативно, на дополнительных занятиях. Ладно, открывайте дверь.

Дверь плавно отъехала в сторону. Внутренняя свобода распирала Сеню. Окинув взглядом собравшуюся рядом толпу, Сеня приветливо помахал ей рукой, набрал полную грудь воздуха и рявкнул радостно на всю вечернюю улицу:

– Здорово, хохлы! Ну, чего прищурились?

Китайцы оцепенели на секунду, а затем шумно и восторженно загадлели вразнобой, лопоча что-то по-своему и безбожно перевирая Сенину реплику. Сене показалось, что лица их были как две капли воды похожи одно на другое, или, как пелось в старой песне, «лица стёрты, краски тусклы».

Но вдруг среди прочих безликих физиономий Сеня заметил взгляд одного из китайцев, стоявшего поодаль толпы.

И взгляд этот был внимательным и осмысленным...
 

3.

Чак Дэвери, технический менеджер совместного американо-российского театрального проекта, в один из дней встречал пятерых русских консультантов, прибывших в аэропорт Кеннеди рейсом 65 «Пан-Ам» из России.

Ему, Чаку, прежде уже приходилось работать с русскими у себя на родине, но еще давно, до 1991 года. Как он относился к русским? Да никак. Он, Чак Дэвери, относился к американцам! Некоторые считали его занудой, но что на этом свете могло быть более нормальным и естественным, чем работать себе в прибыток и стране на пользу?

Один из друзей Чака как-то рассказывал ему на вечеринке, что у русских существует какой-то «железный занавес» и поэтому к ним нужно относиться с сочувствием и пониманием. Но мало ли на планете существовало проблем, к которым можно было относиться с сочувствием? Спасение белых медведей в Арктике, проблемы экологии, озоновая дыра... Нет, Чак рассудил верно – всё, что не касалось его специальности, было излишним; пусть считали его занудой, но зато он исправно платил налоги на решение всяческих там проблем, и иметь еще какие-либо интересы помимо работы полагал делом пустым.

Впрочем, на этот раз русские несколько удивили. Пятеро специалистов, молодых людей в возрасте порядка лет тридцати (самому Чаку было уже под 50), оказались с иголочки одеты, безупречно выглядели после долгого перелета и не проявляли ни малейших признаков зажатости или смущения, обычно свойственных русским. Завидев его, стоящего с плакатом: «Русские специалисты – здесь», они подошли и по очереди представились на неплохом английском.

Чак, отставив плакат, приветственную речь сказал так, будто в очередной раз поднимал национальный флаг в своем родном домашнем саду в Пасадине, под Лос-Анджелесом.

– Я рад приветствовать вас в нашей великой стране, – весомо и с нескрываемой гордостью объявил он. – Не каждому выпадает честь посетить Америку, и ваше сегодняшнее пребывание здесь только подтверждает исключительность нашего совместного проекта! Я рад, что вы находитесь в стране, которая превыше всего свято чтит идеалы свободы и...

Русские с серьезным видом слушали Чака и согласно кивали, иногда, впрочем, отчего-то молча переглядываясь. Один из русских, некто Топоркофф, поблагодарил Чака в ответной речи за разъяснительный спич и сказал, что они, пятеро русских специалистов, не только разделяют его уважение к Америке, но и сами с особым уважением относятся к американскому национальному символу – гордо расправившему крылья лысому орлану. «К тому же, в природе уже давно вымершему», – добавил Топоркофф, и эта фраза отчего-то несколько насторожила Чака.

Он удивленно посмотрел в глаза Топоркоффа, но, при виде бесхитростного, открытого взгляда русского специалиста, немного успокоился.

– Напоминаю условия контракта, – продолжал Чак. – Вы, являясь независимой группой, тем не менее приглашены сюда только в качестве технических консультантов. Какие бы работы ни происходили на сцене: лайтинг, запись компьютерных программ, монтировка или тонрежиссура, – от вас требуется только устная подсказка, совет или консультация по вашей части проекта. Иными словами, в Америке вы не имеете права «работать руками» и даже прикасаться к какой-либо сценической аппаратуре.

Один из новоприбывших, некто Орлофф Алекс, лайтмен, при этих словах задумчиво почесал в затылке и воскликнул нечто на смеси двух языков, не вполне понятное Чаку:

Twar ya drozaschaya или имею право?

– Нет, нет, – забеспокоился Чак, – правильно ли вы меня поняли? Мне казалось, что ваше знание языка безупречно. Повторяю: вы не имеете права работать физически. Наш профсоюз не допускает никакой физической деятельности с вашей стороны, охраняя права американских работников. Считалось бы, что вы оказываете плохую услугу американцам, которые якобы не могут справиться без вашей помощи. Впрочем, – Чак заговорщицки подмигнул и решил блеснуть великодушием, – если мы сумеем подружиться, то я, так и быть, разрешу вам иногда самим что-нибудь сделать своими руками! Поработать физически!

И тут случилось нечто, что положило начало всей той цепи недоумений и необъяснимостей, охвативших впоследствии Чака. Русские переглянулись и – дружно рассмеялись.

– В таком случае – война! – сказал Топоркофф.

Чак из приличия улыбнулся русской шутке, хотя абсолютно ничего не понял. Видимо, смысл ее заключался в обратном. То есть, со стороны русских было бы высшим проявлением глупости не разделить надежду Чака на дружбу, и шутник только подчеркивал абсурдность иного варианта.

И все же, что-то заскребло на душе у Чака. Русские вообще никогда не были просты в общении. Несмотря на так называемый железный занавес, русские театральные коллективы тем не менее регулярно наносили визиты в Америку. Но прежде Чак одной только мимикой, выразительными движениями мышц лица показывал русским свое настроение, и их приводило в ужас, когда он, Чак Дэвери, применял свой коронный прием – начинал недовольно сопеть и отворачиваться, не отвечая ни на один вопрос. В прежние годы русские следили за малейшим изменением его лица, стараясь не пропустить важные оттенки и угадать его чувства, – и это нравилось Чаку. Чак вообще мало значения придавал смыслу речей, считая, что любое общение, а в особенности тонкое, заключается в обоюдном умении собеседников понять по выражению лица и обилию жестов – настроение друг друга. Теперь же его почти раздражало, что не русские следят за ним, а, напротив, он, Чак Дэвери, вынужден угадывать какие-то скрытые смыслы в выражении лиц и рассуждениях русских.

– Когда мы с вами начинаем работать? – спросил у Чака Орлофф.

– Не «мы с вами», а вы – у меня! – торжественно поправил Чак, но русские опять странно переглянулись, и Орлофф воскликнул что-то непонятное на своем языке:

Nu, pust on tak dumaet! Kreptshe spat budet!

– Я попрошу при нашем госте разговаривать на английском! – воскликнул Топоркофф, вежливо улыбаясь, но приводя Чака в шок от такой наглости.

Их логика оказалась вывернутой, а поведение необъяснимым. Когда, выйдя из здания аэропорта, садились в арендованную машину, Топоркофф спросил у Чака:

– Кто поведет?

– Тот, кто сядет за руль, – ответствовал Чак. Но русские отчего-то бросили жребий. Вести машину досталось Топоркоффу.

– Что я вам, izwoztshik, что ли? – возмутился отчего-то Топоркофф, вставляя в свою речь непонятные Чаку слова. – Предлагаю бросать жребий до тех пор, пока руль не достанется Чаку!

Но товарищи насели на него и буквально впихнули Топоркоффа за руль. Мимо понеслись пригородные дома с садами, ангары и склады компаний... Когда проехали по автостраде с милю, лайтмен Орлофф вдруг хлопнул водителя по плечу и воскликнул:

– Стоп, мой друг! А водительские права? В этих краях, понятно, каждый рождается с правами, а у тебя-то они есть?

– Откуда? – равнодушно ответствовал Топоркофф, прибавляя газу и снова повергая Чака в ужас. – Спрашиваешь, как будто не знаешь! Меня же их лишили на три года, за пьянство. В прошлом году у ресторана, дурак, додумался машину оставить. А как вышел и сел, тут меня gaishniki и подловили! Таким образом, никаких прав у меня нет, остались одни обязанности!

Чак недоумевал. Если русские так шутили, то шутили по вопросам чересчур серьезным и имеющим прямое отношение к работе, которая, по мнению Чака, уже началась. Впрочем, вероятнее всего, это были все-таки специфические русские шутки. Ведь, в самом деле, не мог же законопослушный русский гражданин, не имея водительских прав, отважиться сесть за руль в такой серьезной стране, как Америка!

Так они ехали и ехали. Чак подумал было, что на этом все словесные сюрпризы и недомолвки кончились. Желая все-таки завязать контакт, он решил вернуться к вопросам работы и сказал назидательно:

– Если вы хотите зарабатывать деньги в Америке, то, думаю, всем вам имеет смысл быть несколько посерьезнее.

– Зарабатывать? Деньги? – равнодушно переспросил Топоркофф, следя за дорогой и насвистывая себе под нос какую-то мелодию. – А зачем?

– Что, «зачем»? – опешил Чак.

– Зачем зарабатывать деньги? – огорошил его Топоркофф. – Не в деньгах счастье!

– М-м... Я не понял, – заметался Чак. – М-м... Послушайте, Саймон, или как вас там, Сенья, – Чак не находил нужных слов, чтобы передать всю бездонную меру своего недоумения. – Вы что, хотите сказать, что для вас деньги ничего не значат? «Не в деньгах счастье», – это что, очередная русская шутка? Я ничего не понимаю. Вы что-нибудь слышали об американской мечте? Думаю, что и русских это касается – мечта, успех, достаток... Вот именно, успех, достаток!

– A nahuya? Мы не хотим этого, – легко, будто отказываясь от найденного на дороге медного цента, отвечал Сенья. – Успех, достаток, erunda kakaya-to. Мы хотим жить вечно. Вот и вся, brat, наша русская мечта. Этого за babki не купишь!

Это было неслыханно! У Чака в буквальном смысле отвалилась челюсть. Издевались они, что ли, над ним, Чаком? Не могли деньги для нормального человека, пусть он даже русский, быть пустым звуком! Они явно вели какую-то свою игру – может быть, с целью ревизии контракта? Или – полагая начало лоббированию каких-то особых русских интересов? И с такими людьми ему предстояло работать!

...Но все эти сюрпризы были только началом драмы.

На следующее утро русские опоздали на работу на двенадцать минут, когда монтаж оборудования шел уже полным ходом. Несмотря на это, они вышли на сцену как ни в чем не бывало, не спеша, вперевалочку. Чак, возмущенный до предела и красный от возбуждения, искал только форму, в которой он мог бы выплеснуть – ну, не выплеснуть, а высказать – свой гнев, а русские, словно издеваясь, едва не позёвывая, неторопливо разглядывали снующих вокруг американских рабочих.

– Почему вы спите, когда я уже работаю? – едва не закричал Чак. Но произошло нечто, в карьере Чака еще не виданное. Русские, не сговариваясь, дружно грянули едва не хором:

– А почему ты работаешь, когда мы еще спим?!

Чак глотнул ртом воздух – раз, другой. А Орлофф, удивленно и как-то даже с обидой взглянув на него, сказал:

– Может, не будем отвлекаться на посторонние темы? Может, поговорим, наконец, о работе?

– Да, пора, – невозмутимо поддержал его Топоркофф, – а то тут, как я вижу, kon escho ne walyalsa. Итак, к делу. Что мы имеем? Из рабочих тут одни наёмники. Из профессионалов – только Чак. Malowato budet! Придется нам помучиться, ребята!

И эти наглецы еще выбирали! Их пригласила великая страна, а они едва ли не торговались!

Конфликты с американскими рабочими у них возникли моментально.

– Блоки с В-12 по Е-24 – на левую сторону, – отдавал распоряжения Топоркофф, – апсида в арьер, и приготовьте шесть карабинов! Пандус к рампе, на стяжках... Мама миа! Wot tak wstretsha na Elbe! Здесь вам что, rodnie moi, завод? Конвейер? Предлагаю вам задуматься над смыслом того, что вы делаете, вам же легче будет! Как вас проконсультировать, чтоб вы работали творчески? Ну что же ты, shopa, делаешь? – обращался он к одному из американцев, неправильно включившему телескопический подъемник. От волнения Топорков окончательно переходил на свой варварский язык: – Ja tebya schas tak prokonsultiruyu! Wo wse diri! Ti u menya schas lisim orlom letat budesh!

Так еще не работал никто прежде! В перерыве Чак собрал русских в кантине и, положив ладонь на папку с документацией, сказал весомо, найдя наиболее корректную форму изложения своего недовольства:

– Вы в Америке фактически первый день. Но стиль вашей работы не способствует наилучшему выполнению задания...

Русские удивленно переглянулись.

– Не способствует? – переспросил Топоркофф. – А что, Чак, разве задание нужно выполнить каким-то особенным образом?

– Да, – буркнул Чак. – Его нужно выполнить гораздо спокойнее и гораздо медленнее.

– Ну, спокойнее, это понятно. Но куда уж медленнее?

– У меня всё расписано по часам, – стал нервничать Чак. – А вы за полдня сделали свою двухдневную работу. Вы выбились из графика.

Русские опять отчего-то рассмеялись.

– Уйдём на два дня в запой и – догоним график! – вырвалось у Топоркоффа. – Китайская шутка! – вдруг спохватился он. – Короче, я всё понял. Чтобы поберечь американцев, русские должны работать еще ленивее! Да. Однако, мы, русские, странные люди, Чак. Если с нами случилась такая неприятность, что нужно поработать, то уж растягивать это удовольствие – нонсенс. Неприятные вещи нельзя делать долго.

– Мой профсоюз мне за это спасибо не скажет! – повысил голос Чак.

– Вот не повезло! – простодушно сказал Сенья. – А у нас и профсоюза-то никакого нет! Мы сейчас в отель пойдем, а вам еще два дня придется для вашего профсоюза работу имитировать!

Чак посмотрел на Топоркоффа, но неожиданно, поймав его взгляд, едва не попятился. Он вдруг отчетливо понял, что впервые в своей жизни не знает, что ему сейчас делать и как себя вести с этими людьми. Его испугало вовсе не частное мнение Сеньи, нет, – а именно мысль о том, что он, Чак Дэвери, никогда уже не сможет держать этих русских в привычной узде, как бывало в прежние годы, когда он выступал в качестве «руки дающей». Боже! В былые времена русские в глаза заглядывали Чаку в робкой надежде получить от него лишние десять долларов сверх контракта или суточных! Да что русские! Все, кто у него работал, чтили в нем опытного шефа, страшного в гневе и щедрого в милости. Но – эти?! Побарабанив подушечками пальцев по кожаной папке, Чак сказал:

– Вы, видимо, не вполне понимаете, в какую страну попали. Начнем издалека. Вы у себя на родине следуете своему закону?

У Чака уже была выстроена в уме логическая цепочка, отталкивающаяся от утвердительного ответа, но Топоркофф ответил невозможное:

– Нет, конечно же, не следуем.

– Как? – изумился Чак. – Как это... не следуете?

– В следовании нашему закону нет никакой логики, – невозмутимо объяснил Топоркофф. – Надо быть полным идиотом, чтобы следовать закону, который против тебя же и направлен. Мы не помогаем своим gaishnikam, по-вашему – дорожной полиции, а, напротив, предупреждаем миганием фар встречных собратьев о засаде. Любая структура нашего государства существует не для нас, а как бы только для самой себя. Государство само приучило нас не помогать ему в его трудностях, ибо потом оно быстро перестаёт узнавать в лицо своих героев. Но, знаешь, Чак, почему у вас в Америке творческая мысль не развита?

– Как это, не развита? – возмутился Чак.

– Да уж, поверь, не развита, – простодушно сказал Топоркофф. – Так вот. В отличие от вас, наш человек в любую минуту, посреди любой работы, какой бы важной она ни была, может позволить себе пойти полежать на диване. «Неохота» – один из самых веских наших аргументов. Могут спросить: что, как, почему? А потому! Неохота, и всё! Возможность сказать и поступить так – наше огромное преимущество. Наши «патриоты» ругают Ельцина, а он более русский человек, чем все они вместе взятые. Его ждет на лётном поле президент другой страны, но даже Ельцин заявляет: «Неохота!» – и не выходит из самолета! Так и думаешь иногда: всех дел не осилить, не переделать, если переделаешь – тебе конец! И не переделаешь – тоже конец! Так уж лучше вообще ничего не делать, а пойти полежать на диване!

– М-м... – потерял на время дар речи Чак. – М-м... Если я правильно понял, то... по вашему, свобода состоит не в том, чтобы пользоваться правами, а в том…?

– Свобода? – изумился Топоркофф. – Сво-бо-да? Да что вы, американцы, знаете о свободе? От кого-нибудь слышали или прочитали где? Да вы понятия не имеете, что такое свобода! Вы размахиваете пустым древком от флага! Вы же... – Сенья, даже замирая от восхищения, обвел взглядом лица товарищей. – Вы же никогда... не жили в тоталитарном государстве! В подполье! Э-эх! Свобода... – повторил он, как бы передразнивая или стыдя Чака. – Свобода! Ваша свобода – миф, как, впрочем, и всё ваше общество! В Америке всё самое лучшее, Америка знает ответы на все вопросы, Америка всех рассудит и скажет свое последнее слово... Миф, миф, местные сказки!

– А что же тогда не миф? – едва не вскричал Чак, внутренне поражаясь, что он втянут в подобного рода разговор, для него крайне непривычный. – Что – не миф? Американская мечта – миф? Успех, достаток? Да я, чтобы не ездить на метро, купил себе целый автобус! Вы себе такое можете позволить?

– Да мы уж пешочком, ничего. Походим, – зевая, отвечал Топоркофф.

– Мои дети учатся в лучших колледжах штата!

– Да мы уж своих как-нибудь читать-писать научим...

– Мы едим самую чистую пищу, дышим самым чистым воздухом! Мы – самая здоровая нация!

– ...А отключи вам на сутки электричество, – подхватил Топоркофф, – так половину этой самой здоровой нации удар хватит! Вы же летать не умеете! В человеческой природе, Чак, всё уравновешено.

– Все преимущества на нашей стороне! – кипятился Чак. – И не о чем тут спорить! Американская культура...

– Американская культура? – равнодушно переспросил Топоркофф. – Первый раз слышу. Что такое американская культура? Абсурд какой-то. Микки-Маус, что ли? Еще скажи: «американская философия»!

Русские дружно рассмеялись.

– Да, – несло Топоркоффа, – «Сублимация творческого потенциала в куриную котлету для гамбургера». «Влияние сигарет «Верблюд» на развитие мировой поэзии». Какие труды можно было бы написать! Но Америка не знает никакой другой жизни, кроме жизни туловища, она двухмерна, творчество ее механично, равнодушие к другим культурам поразительно, а саму ее распирает от самодовольства. По всем этим качествам Америка провинциальна в худшем смысле. Да! – усмехнулся он. – Мы всё это уже давно обдумали. Так что и ты, дорогой Чак, пойди, полежи на диване. И не мешай нам работать! – закончил Топоркофф и отвернулся.

При этих словах в глазах у Чака потемнело. Он никогда не поддавался эмоциям, но сейчас в нем как будто что-то оборвалось. Мало того, что эти наглецы ни в цент не ставили всю Америку. Мало того, что к нему, Чаку Дэвери, относились не как к представителю великой страны, а как к говну. Но они не признавали его заслуг и его лидерства там, где он был безусловно недосягаем по своему положению!

Чак ворвался в кабинет президента компании «Ам-Арт» м-ра Гленна Роу, швырнул ему на стол папку с документацией американской части проекта и, едва не застонав, объявил, что он расторгает контракт, бросает всё к черту и немедленно улетает домой в Калифорнию.

М-р Роу, выслушав его, рассмеялся:

– До чего вас довели русские, мой дорогой Чак! А я знал вас как выдержанного человека! Что же будет дальше, если уже первый день работы вас так разволновал?

– Конец! – проревел Чак. – Работа окончена! Эти люди... с этими людьми...

– Успокойтесь, выпейте воды, – предложил м-р Роу. – Обычное дело, но никак не могу привыкнуть к эффекту первого дня работы с русскими. Точно так же, дорогой Чак, наша компания начинала полгода назад вести переговоры с Москвой, и эмоций в наш совместный проект вложено уже не меньше, чем денег! Но... Контракт есть контракт. И, скажите, в ваших ли интересах платить мне неустойку? Уже через четыре дня должны начаться первые репетиции. Мой вам добрый совет – идите, м-р Дэвери, и продолжайте работать.

Что оставалось делать? Конечно, он, Чак, погорячился. Даже в самой свободной стране нельзя было пренебрегать деньгами, а тем более платить унизительную неустойку за удар по проекту.

В тот же вечер он позвонил домой в Пасадину.

– Дорогой, как дела? – спросила жена. – Ты в порядке?

– Как обычно, – отвечал Чак, чувствуя, что краснеет. – Нет проблем.

Но с той поры что-то произошло с ним. «Отчего же всё так нелепо происходит? – думал Чак перед сном, натянув одеяло на самый нос и угрюмо глядя в потолок. – Живешь себе по-накатанному, следуешь правилам, которые раз и навсегда для себя выбрал и утвердил, работаешь, делаешь свое дело, стараясь избегать всего лишнего... И вдруг появляются эти... русские, и ставят всё с ног на голову? В их словах нет ни злобы, ни зависти. Отчего же они всё так безумно усложняют, сами избегают спокойствия и простоты? Они деньги не ставят ни во что! Они вместо доводов и цифр говорят какие-то безумные вещи: «Зато вы не летаете!» Почему он, Чак Дэвери, должен еще и летать?

Поразительным и непостижимым было и другое – почему он, Чак Дэвери, не может спокойно уснуть из-за каких-то русских? С каких это пор и с какой стати он не может отдыхать после работы, а должен ломать голову, подвергая происходящее лишнему, незапланированному анализу?! Разве он кому-нибудь что-либо должен? И почему нельзя выбросить всё это из головы, наплевать на этих русских и продолжать свое дело?

Но он чувствовал, что будто вторгся теперь во что-то запретное, в скрытую от него прежде область искушений, где в русском присутствии его идеалы и нормы оказывались не идеалами, а какими-то картонными стереотипами. Что он мог рассказать жене? Что у него есть проблемы на работе? Иметь проблемы для людей его уровня означало не владеть собой, попросту быть непрофессионалом. Но Чак всякий раз будто в чем-то проигрывал русским. Накануне, когда вышла из строя часть осветительной аппаратуры и слово Чака было последним, он вынес весомое решение: «Аппаратура осмотрена и признана не подлежащей восстановлению». – «Как у вас всё просто! – воскликнул на это Топоркофф. – Вы еще кушать сами не разучились?». Чак не понял, почему русские не ушли на перерыв, но когда перерыв закончился, Топоркофф и Орлофф подошли к нему и сообщили: «Аппаратура осмотрена получше и – восстановлена». В отместку за это Чак не разговаривал с ними целый день.

Но больше всего Чаку не давало покоя вот что – русские разговоры, русская манера говорить и общаться. Язык для русских оказывался каким-то совершенно особым способом существования, неведомым Чаку инструментом, словно предназначеным для чего-то еще, кроме выражения вежливости или сообщения информации. Русским недостаточно было сказать: «Привет, как ты? – Прекрасно, а ты?», – но с некоторых пор любые слова, сказанные Чаком в их присутствии, стали представляться ему самому какими-то... недостаточно весомыми что-ли, а часто едва ли не примитивными. Русские делали то же, что и американцы, и работали, и двигались в одном с американцами пространстве, но в русском выражении факты, вещи и события оказывались несравненно значительнее и интереснее, будто тут была важна не действительность, а только сам язык, речь, способ выражения наполняли эту действительность содержанием.

Когда начались репетиции, по вине Чака произошло несколько серьезных накладок, но русские связались с руководством компании и отчего-то взяли всю вину на себя. Гленн Роу, этот паршивый сноб, этот бездарь, выдающий себя за профессионала, дал Чаку распоряжение символически снять с русских по 50 долларов из полагающейся им премии, и Чак, выполнив указание, отдал из собственных доходов 250 долларов Топоркоффу, сохранив при этом свою репутацию профи.

– Вот на эти деньги и погуляем! – объявил Топоркофф, пригласив Чака к себе в номер отеля на ужин.

Когда Чак пришел в назначенный вечер в гости к русским, они его встретили приветливыми улыбками и без всякого розыгрыша разволновались, не зная, в какой угол усадить. На груди у каждого красовался огромный значок, из тех, что продаются с подбором имён: «Мне нравится Чак!».

– Не верю, – сказал Чак отчего-то грустно. – У нас так не бывает. Не может так быть, чтобы всем нравился.

– Это у вас не может, а у нас может, – ответствовал Топоркофф, смеясь и усаживая Чака за стол.

Стол же ломился от закусок. На Чака совсем не произвели впечатления американские продукты, закупленные, как ему показалось, даже с превышением суммы, объявленной на вечеринку. И даже не черная икра, привезенная русскими из Москвы. Наибольшее впечатление на Чака произвел неземного вкуса хлеб черного цвета, под названием «Borodinsky» и русское блюдо в консервах «Petshen treski». И, конечно же, русская водка.

Весь вечер ели неумеренно и неумеренно пили из охлажденных, почти замороженных в сухом льду, запотевших бутылок. Но ему, Чаку, было отчего-то впервые хорошо с русскими, и даже работа впервые показалась незначительным, второстепенным занятием. Русские, оказавшись в положении хозяев, преобразились. Какой-то непонятный магнетизм исходил от их разговоров, угощений, внимания к нему, Чаку, и друг другу. Чака уже порядком развезло, но он всё пил и вслушивался в эти странные речи, растворяясь в магической атмосфере вечера.

– К тому же, мы вас защитили в свое время от нашествия татар! – говорил Орлофф, тоже пьяный.

– Каких татар?

– На лодках. Они уже к вам плыть собирались, да мы их у себя задержали.

Чак безудержно смеялся, не понимая смысла этой русской шутки, но нутром чувствуя, что она содержит какой-то сокровенный, ведомый только людям из другого мира, смысл.

– Что же это, а? – говорил Чак, пытаясь впервые быть откровенным, но не умея выразить свои чувства словами. – Раньше я и представления не мог составить о русских. Приезжали какие-то... странные люди, скованные, запуганные, и на любой мой вопрос вспоминали какую-то хижину дяди Тома и какие-то скамейки с надписью «только для белых». Они утверждали, что у нас притесняют афроамериканцев!

– Это были другие русские, – говорил Топоркофф.

– А вы, что, новые?

Русские отчего-то смеялись.

– Нет, мы не «новые». Мы – другие.

Что произошло с этой непонятной Россией? Откуда и почему в ней вдруг появились такие люди?

С этого дня они подружились.

...Шли дни, но ближе к отъезду русских Чак стал испытывать беспокойство. Он вдруг смутно почувствовал, что ему будет не хватать этой магии русского присутствия, этой вывернутой наизнанку логики, этого радушия, этого странного набора иных ценностей... И при отлете, провожая русских, Чак, обнявшись с каждым, смахнул слезы, отчего-то набежавшие на глаза.

– Прощайте, друзья, прощайте, – выдохнул он скороговоркой. – Спасибо вам за всё. Без вас Америка будет не совсем... – он не мог найти нужных слов. – Не совсем такой, какой она могла бы быть... А с вами я как будто опять вернулся в свою юность, где можно было быть беззаботным и веселым...

– Нет, – сказал Топоркофф, тоже грустно. – Ты не просто вернулся в свою юность. Просто ты, Чак, опередил своих соотечественников!

Это была последняя непонятная фраза перед тем, как они попрощались навсегда.
 

4.

Некоторое время спустя вся Москва в течение трех дней и трех ночей гуляла на юбилейных торжествах. Но не прогадали и москвичи Топорков и Орлов, сбежавшие из этого переполненного людского муравейника в деревню, к орловскому свояку в гости. В ста километрах от беспорядочной броуновской толкотни, в ста километрах от стен Кремля, на дистанции, недоступной пейджинговой связи – существовал совсем иной мир, с его неспешной размеренностью и безлюдьем – мир, пахнущий сухим скошенным сеном, мхом с болот, сосновой хвоей, грибами и приближающейся осенью.

В просторной бревенчатой избе свояк Лехи Орлова, наблюдая по телевизору концерт с Красной площади, говорил возбужденно и суетливо:

– Эк они там отплясывают! У них под боком покойник, а они, гляди, чего вытворяют! Разве мы вас, городских, для того кормим? Говорунов да плясунов, демократов?

– Орлов! Он нас что, действительно, кормит? – с притворным испугом спрашивал Сеня.

– Да откуда. Мы, вроде, люди самостоятельные, сами себе деньги на еду зарабатываем. Это он – по старой памяти, еще живет прошлым.

– А кого же они тогда кормят?

– Да собственное начальство и кормят! Кого же еще? А нас не любят, я тебя уверяю, только за то, что мы серим в доме, в тепле, а они – на улице!

– Небось, когда немец подходил к Москве в 41-м, демократы себе такого на Красной площади не могли позволить! – продолжал занудничать Лехин свояк, чисто по-деревенски нарушая все логические и временные связи, какие только есть.

– Вот что меня поражает в деревенской речи, – задумчиво сказал Орлов, – так это любовь к единственному числу всяких масштабных понятий. «Немец, он за рекой стоял». «Время солить огурец». «Гриб, он суеты не терпит».

– Это служенье муз суеты не терпит, – поправил его Топорков. – Не зарывайся и не наговаривай на «местных». Еще люлей, часом, наваляют. Ведь мы тоже хороши. Разве наша московская речь лучше? Все эти «лизинги» и «дистрибьютеры»? Уходит время по-настоящему теплых, душевных, эксклюзивных слов, – понесло Сеню, как завзятого лингвиста. – Уж если к чему-то одному прицепимся, так уже не отпустим!

– Васька, ты уроки на понедельник выучил? – подозрительно спросил Лехин свояк у своего малолетнего сына, слушая непонятную тираду гостя.

– Не-е, пап, – ответствовал сын. – Я не знаю, как мне писать в сочинении: «ребята» или «ребяты».

– Конечно, «ребяты», – сказал Лехин свояк. – Потому, что надо сразу искать проверочные слова. А здесь проверочное слово будет «ребяты-октябряты». Понял?

– Ага, понял.

– На лету схватывает, – гордо сказал орловский свояк.

– А разве у нас октябрята еще есть? – удивленно спросил Топорков.

– Нет, но проверочное слово осталось.

– А вообще, в городе много дури творится, – продолжал свояк, чтобы последнее слово о городе осталось за ним. – Наша б воля, мы бы от вас, от города, давно отделились. А что? Нас тоже, поди, не пальцем делали. Электричество и без вас провести в дом смогём. Вон, какую новую линию отгрохали! Клав! – неожиданно крикнул он в окно жене, возившейся в огороде, – Где мои кусачки и монтерские «кошки»? Надо б провода со старых столбов пообкусать, пока другие ухари не пообкусали! В хозяйстве всё пригодится!

Орловская свояченница при этих словах устало вздохнула, вытерла руки о фартук и пошла в сарай отыскивать инструменты мужа.

Через минуту, вооружившись кусачками и «кошками», Лехин свояк устремился на улицу, а Топорков с Орловым, недоуменно переглянувшись, поспешили за ним.

– Во! Еще б сто лет стоял, кабы не новая линия! – крикнул свояк, залезая на столб. – Сам ставил! Сила!

Добравшись до самой вершины, он с хрустом перекусил пару проводов и сказал сверху, из поднебесья, еще раз нравоучительно:

– Это вам не голыми плясать, да речи говорить! Это си...

Но он не успел придать своему торжественному обращению законченную форму. В ту же секунду столб, оставшись без проводов, но с сидящим на нем верхом «учителем жизни», начал сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее, с ускорением, падать.

– Л-ла-а-а! – срываясь на крик, договорил свояк и в обнимку со столбом грохнулся о землю так, что в доме даже стекла задрожали.

Полчаса спустя, сидя в доме за столом, с перевязанной головой, он говорил удовлетворенно:

– Так, одно дело сделали! Уже день даром не пропал. Пока вы там пляшете, мы работаем! Так, теперь дальше что? Да! Память у меня еще не отшибло! – он искоса посмотрел на Топоркова с Орловым и сказал многозначительно:

– Пью только две-три рюмки самогону, потому что еще сегодня есть дело, и мне еще – за руль!

– Что это за нормативы такие? – удивился Топорков, – а если я не пью ни одной, то мне что, в космос сегодня лететь?

– Дело не в космосе и даже не в руле! – торжественно объявил свояк. – Мы с вами сейчас едем на пасеку на моем «Камазе». На экскурсию за медом! А пчела, она даже запах алкоголя не переносит!

И свояк выпил первую рюмку, отчего вся изба тут же наполнилась зловонным смрадом сивухи.

...Пасека утопала в еще не по-осеннему свежей зелени, взятая с трех сторон в обхват березовым перелеском, с выходом на поле, где пчелы еще старательно собирали нектар с последних цветов. Полуденное сентябрьское солнце еще припекало, и на огромной поляне, где ульи располагались рядами в строгом геометрическом порядке, слышалось монотонное гудение тысяч неутомимых летающих тружениц.

– Пасека у меня небольшая, ульев двести, – разыгрывая из себя скромнягу, говорил пасечник Митрофаныч, выпивая на свежем воздухе с Лехиным свояком очередную рюмку. – Небольшая, но государственная! Последний, так сказать, оплот! Никакому рвачу-частнику не дадим приватизировать нашу родную государственную собственность! – он с легкой усмешкой поглядывал на двух москвичей, опасливо стоявших в некотором отдалении от вакхического стола и ближнего ряда ульев.

– Ну, блин, у них в голове и каша! – восхищенно шепнул Топорков своему другу, – «экскурсия за медом», «наша государственная собственность»!

– Одна беда – Колька, помощник мой, третий день уже в запое, – продолжал пасечник, выпивая с Лехиным свояком еще по одной рюмке. – Частник бы ему уже давно башку оторвал, а мы, государство, не имеем права. Кто на его место пойдет за такие деньги? И мед «налево» тоже весь не продашь, государству оставить нужно, людям, то есть. Хотя тут и работы-то всего – спи да пей.

– Нет, пьющему рядом с пчелой не место, – веско заметил Лехин свояк, закусывая соленым огурцом. – Что ни говори, а пасека, это неподходящее место для пьющего.

– Да, пчела этого безобразия не любит, – согласился пасечник. – Колька! – вдруг крикнул он, заметив какое-то движение меж кустов, – ты будешь, сучий кот, когда-нибудь работать?

– А чего, Митрофаныч? – вдруг озабоченно появился из кустов помощник, собравший всю волю в кулак при виде посторонних. – А я, чего, не работаю, что ли? Я, между прочим, вкалываю, как папа Карло, а получаю, как Бурати...

– Да ты и есть Буратино! – страшно оскалившись, зашипел на него пасечник, – а папа Карло здесь – я! Займись, наконец, каким-нибудь делом, озаботься!

– Я вот, например, работаю, как пчеломатка, – продолжал развивать художественные образы пьяный помощник, – а получаю, как пчела! Где справедливость?

– Дурак! – взвился пасечник. – Сколько тебя, обормота, учить? Матка ни черта не работает, работают пчелы! И ты, сукин сын, иди, работай! Сходи за роем, что ли.

Пока помощник ходил за пчелиным роем, пасечник сказал недовольно по его поводу:

– Тоже мне, ухарь, этот Колька. Государство ему, видите ли, мало платит. Сунулся он тут было в коммерцию. В Талдоме недавно такие же бездельники ресторан частный открыли, так он туда официантом устроился. Наш Колька – официант, представляете? Целую неделю не пил, всё учил по бумажке, как ему к гостям обращаться. В первый же вечер подошел к одному столику, начал бубнить: «А выбор блюд...» – и тут один пьяный посетитель встал, да как заедет ему в ухо! «Кто, – говорит, – верблюд? Я – верблюд?!».

– А за что в ухо-то?

– Да как же! Ему спьяну послышалось: «А вы – верблюд!» Ну, и заехал, стало быть. Теперь Колька опять в государственном месте работает, разочаровался в частнике. Ну, ладно. Давай, брат, еще по одной.

Но не успели пасечник и Лехин свояк выпить, как произошло нечто непонятное. Помощник неожиданно появился, но почему-то с лопатой на плече.

– Митрофаныч! – буркнул он недовольно. – Чего зароем-то?

– Ах, грибит-то твою! – завыл пасечник в исступлении. – Ах, ты... Ты что же это творишь, а? Я же сказал: «сходи за роем»! За роем, балда! Пьяница! Демократ! Роевницу тащи!

– Тащу, тащу, – примирительно сказал помощник, бросая лопату.

Появившись снова и шатаясь из стороны в сторону, он вдруг, неожиданно изловчившись, сбросил ногой крышку одного из ближайших ульев, распахнул роевницу и грубо, как выбивают мусор о край мусорного бака, выбил перевернутую емкость с черным клубком пчел в открытый улей.

На секунду даже природа, казалось, застыла в изумлении и испуге, и листья на деревьях перестали дрожать и шевелиться.

– Что же ты делаешь, пидо... – в ужасе прошептал пасечник.

Но он не успел договорить. Черная туча пчел тут же поднялась в воздух и в секунду вусмерть пережалила всё живое без разбору – и пьяных, и трезвых, – и тех, от кого пахло сивухой, и тех, от кого пахло молоком. Все с громким матом кинулись врассыпную, пасечник и Лехин свояк опрокинули стулья и посуду, но даже Топорков с Орловым по своему десятку укусов успели отхватить.

...Вечером наши путешественники собрались в дорогу. Попрощавшись с Лехиным свояком, садясь в машину и трогая заплывший глаз, Топорков сказал расстроенно:

– Ну и хайло! Ну всё, теперь нам хана. Два опухших рыла с московскими номерами – разве гаишники такое не остановят? Как будто неделю мы с тобой, Леха, за городом пили и гуляли «с турфокстротом», а теперь вот, нá тебе! – нагулялись и домой едем! Вроде как – дела у нас дома!

– Говорят, это лечебное, когда пчелы кусают.

– Лечебное-то оно лечебное, но как-то обидно, когда тебя лечат без твоего согласия.

– Да, Женевскую декларацию пчелы не подписывали. Интересно, сколько раз нас остановят?

– Тут и гадать нечего. На всех семи постах.

– Ч-черт. Пьешь или не пьешь, а результат всегда один – надевай черные очки.

...Под конец века случаются чудеса. Старый храм, который год назад был еще заброшен, и где ветер гулял в проломах и дырах, наши путники нашли отремонтированным и уже действующим. Шла служба, огоньки свечей теплились сквозь зарешеченные окна, и у Топоркова на секунду возникло чувство, что деревня возвращается если не в прошлое, то к своему, наконец-то, нормальному укладу, на протяжении многих веков ей свойственному. И новые линии электропередач, и новые покрытия дорог, и новые дома и технические постройки, невесть откуда за год взявшиеся, были не признаками технического прогресса, а именно как бы следствием этого постепенного выздоровления деревни, связанного с восстановлением естественного ее уклада.

В конце 20-х годов большевики из райцентра не планировали этот храм к сносу, но местный бедняцкий «бомонд», поразительно быстро развращенный новой властью, принял собственное решение. Чтобы не возиться с изготовлением новых кирпичей, на белых стенах церкви нарисовали сажей многочисленные трещины, сфотографировали и отправили фото в Москву с просьбой разрешить им «доломать» храм на нужды строительства. Центр, усмехнувшись нерешительности провинциалов, дал добро, но красные пейзане свою церковь «доломать» так и не смогли, словно и строилась она в расчете пережить 74 варварских года советской власти. Для строек социализма кирпич пришлось-таки вновь изобретать и делать самим, – и многие жители этой деревни, приобретя бесценный опыт, долго еще занимались подобными работами в дальних холодных краях, откуда никому уже не было ходу назад, в родные места.

Но теперь как будто перерезанную артерию сшили, или разъятое, разомкнутое кольцо сомкнули, – и живая кровь начала пульсировать, и организм, пробиваясь сквозь смерть и невнятицу, стал выздоравливать, и смысл появился в окружающем.

...Наконец, наши путники выскочили на МКАД. Машина летела по многополосному шоссе кольца, не встречая препятствий. Неожиданно быстро стемнело.

За городом, когда сумерки внезапно падают на селения, они всегда застигают живое пространство врасплох. Здесь же, на кольце, не стемнело внезапно, но в одну минуту изменилась вся картина окружающего пространства, будто до всего живого весть о наступлении сумерек дошла с опережением – одновременно оказались зажженными все огни, весь электрический свет, который только был в поле зрения.

Топорков, уже больше года не ездивший по кольцу, поразился вдруг произошедшим переменам – всё тут было с иголочки, как будто только что вынутое из хрустящей упаковки, яркое, горящее разноцветными огнями, теплое и не враждебное к путнику. Прозрачные кубы автозаправок, источающие внутренний свет, новые паркинги, трассирующие пунктиры дорожных ламп над шоссе, уходящие вдаль и одновременно бегущие навстречу, и прожектора, и фары, и рекламные щиты, и ажурные туннели-переходы – всё это жило своей, особой, вечерней жизнью, еще не городской, но поселяющей в душе ожидание какого-то творящегося впереди огромного праздника, уже различимого вдали бескрайним морем разлившихся до горизонта огней.

Это была жизнь в предчувствии большого города. Острое ощущение новизны завораживало, но вдруг Топорков поймал себя на том, что ему как будто уже знакомы и эта новизна, и эти места с уютными огнями и совершенными архитектурными формами. Он вдруг испытал – не ностальгию, нет, – скорее чувство того, что всё это с ним однажды уже волшебным образом происходило. Давно-давно, давным-давно, но где и когда?

И он вспомнил вдруг, что – да! – точно так, то же самое чувство он испытал лет десять тому назад, впервые очутившись за границей, в Европе, и точно так же въезжая вечером по автобану в свой первый неведомый мегаполис, с холодком под сердцем и тихим восторгом в предчувствии праздника. И вот теперь, десять лет спустя, когда уже много воды утекло, его родная Москва как будто догнала те магические города, и сама стала для путника не столько городом, сколько тем же ощущением шокирующей и чарующей новизны.

А раз так, подумал Сеня, то он, Сеня Топорков, по сути – бессмертен. И что живет он и жил – всегда, вечно, в разных местах, в разные времена и в разных обстоятельствах, и что если где-то чего не достаёт, то позже обязательно восполнится, когда время его настанет, – и что всё на этом свете связано единой, никогда не прерывающейся, дающей еще большую надежду на будущее – нитью.

И что впереди еще так много.

1997




Российский триколор  Copyright © 2023 А. Милюков.


Назад Возврат На Главную В Начало Страницы


 

Рейтинг@Mail.ru