Главная Страница

Литературная Страница А. Милюкова

Карта Сайта Golden Time

Новости


Фрагмент картины Н. Бронзовой "Снежный ком"

Алексей Милюков

СЫТЫЙ ПЁС, ЖУЮЩИЙ ЗА КОМПАНИЮ

1984 (редакция 1999 г.)



1.

Бред какой-то. Кому рассказать – ни за что не поверят, подымут на смех. К тому же, рассказывать свои сны ближним – дурной тон, признак занудства и отсутствия фантазии, ибо кому интересно выслушивать всю ту галиматью, которой не было в действительности?

Но нынешней ночью мне приснился совершенно фантастический сон, из тех, что потрясают невероятной реальностью своих деталей и кажущейся продолжительностью во времени.

Всем известно, какой сейчас на дворе год. А именно – 1984-й, и никакой другой. Как говорится, плохонький, да наш. Не было бы только хуже, а нам и такой сгодится. Мне же снилось, что некто Горбачев (где-то я уже слышал эту фамилию) стал генсеком вместо нашего, только что вставшего у руля Черненки, а затем – вот бред! – и президентом страны, совсем как в Соединенных Штатах!

Странные вещи я видел. Что сначала была какая-то «перестройка», затем дела пошли всё хуже и хуже, начались волнения и войны, нерушимый Союз наш развалился в три дня, и даже родная партия загремела в тартарары! Что жизнь пошла совершенно немыслимыми зигзагами. Такое только во сне и бывает – внук писателя Гайдара во главе правительства, бои на улицах Москвы между президентом России и его собственным вице-президентом, митинги, забастовки шахтеров, две войны с братской чеченской автономией, взорванные дома в Москве, ломящиеся полки магазинов, бедность и свобода!

А утром я открыл глаза и вздохнул с облегчением. Ночная фантасмагория лиц, событий, ощущений еще путалась у меня в голове, так что я даже в окно выглянул с опаской. Слишком далеко завел меня сон! Тьфу, тьфу, тьфу, и приснится же такое! Впрочем, вот в чем прелесть любого утра после ночных кошмаров – на дворе наш, уютный, домашний, спокойный 1984-й, и машины вежливо гудят, и прохожие неторопливо идут по улице на службу, и никто даже не догадывается ни о моем кошмаре, ни о своем сохраненном счастье.

И я всё тот же, прежний, живу неторопливо, в общем строю. По утрам вместе со всей страной просыпаюсь, умываюсь, завтракаю, чищу обувь и иду на работу. Вместе со всей страной я испытываю легкое, приятное раздвоение личности, недолюбливаю власть «рабочих, крестьянских и солдатских депутатов», но на каждом углу стараюсь это не афишировать. Рост мой – 1 м 76 см. Размер обуви – 42. Размер противогаза – какой в панике под руку попадется. Температура тела – средняя по стране. Характер – южно-нордический. Сознание – имперско-домашнее. Контактность – избирательная, открыто-закрытого типа. Возвышенность – среднерусская. Творческий потенциал – эквивалентен 1,2 т тротила.

Вот я, Алексей Милюков, образца 1984 года.

2.

Балетный спектакль «Жизель» в тот вечер никак не желал заканчиваться. Принц Альберт уже в который раз грохался об пол замертво, но, к моему разочарованию, не умирал до конца, а всякий раз снова подымался посреди декораций кладбища, продолжая вариацию медленного, затяжного умирания.

У меня слипались глаза от недосыпа, клонило в сон. Видимо, поэтому я сбился в счете – сколько же раз принц должен упасть, чтобы уже не встать окончательно, и чтобы занавес закрылся. По моим прежним подсчетам этот неутомимый феникс воскресал в финале четыре, а падал, соответственно, пять раз – с самым результативным, желанным, последним падением. Причиной того, что артист в этот день еще некоторое количество раз упал незапланированно, было, по всей видимости, руководство театра, привыкшее держать труппу впроголодь. Это и породило разницу в моем счете.

Тут самое время сказать читателю, что всё это действо я наблюдал, так сказать, изнутри – не как зритель, а именно как работник этого самого театра.

Театр, в котором я трудился, от прочих советских театров отличался одной особенностью – в нем было два художественных руководителя – этот известный в московских балетных кругах супружеский тандем: Кнутова и Прянишников. Меня часто посещало подозрение, что советская чиновничья раздвоенность нашла в этих людях свое оптимальное и, так сказать, визуально выраженное воплощение, как если бы в свое время Сталиных было два – один бы Сталин хвалил жертву, а другой бы в это время уже свистал к себе Берию.

...Когда артист, изображающий Альберта, упал уже в восьмой раз, и я перестал надеяться, что спектакль сегодня закончится, ко мне в кулисах неожиданно подошел Прянишников. Лицо его было насупленным, и я испугался было, не Кнутов ли он сегодня. Но нет, опасения мои оказались напрасными – Прянишников был погружен в свои обычные, одолевавшие его в последнее время, тяжелые мысли, но ко мне отношения не имевшие.

А расстраиваться Прянишникову было отчего. Вот уже несколько дней, как у него обострился приступ старой болезни, собрание его извечных, неразрешимых мучений по поводу одной и той же проблемы. Дело заключалось в том, что артисты приносили неплохой доход, но у них у всех был один общий, неискоренимый порок – они хотели есть. Они хотели, чтобы им за работу еще и платили деньги. Обостренное чувство совести не позволяло Кнутовой и Прянишникову забирать абсолютно всю прибыль себе, и, чтобы кто-нибудь из артистов ненароком не помер бы с голоду, приходилось немного делиться и с ними. Это было невыносимо, несправедливо, обидно.

– Ах, да, – спохватился вдруг Прянишников, заметив меня. – Вы-то мне, Алексей, и нужны. Чего я, собственно, хотел? Да, вот. Мне нравится, Алексей, ваша работа.

Я понял, что речь идет вовсе не о моей вещи «Сытый пес, жующий за компанию», к написанию которой я только что приступил, ибо, положа руку на сердце, что там Прянишникову может понравиться? Ответного комплимента о его творчестве я сделать не решился, чтобы не вступать в сделку с совестью. Поэтому я стал ждать, что Прянишников скажет дальше.

– Вы понимаете, что я имею в виду? – спросил он.

По некоторым негласным правилам, принятым в театральном мире, я должен был понимать, о чем хочет сказать Прянишников, но не понимал.

– Ну, как же, Алексей? Вы работаете у нас уже более года. Неужели вам не надоело таскаться по Союзу с гастролями? Ведь намечаются новые гастроли.

– По Союзу? – всё еще не понимал я.

– Берите выше! В саму Дружескую Арабию! И вы – держитесь! – можете собирать чемодан! Я бы не стал брать с собой никого, но ведь, согласитесь, кто-то же должен работать? Кха, да. Вы впервые едете за границу?

Странные вещи! Еще секунду назад я ни о чем таком и не помышлял, а теперь можно было отвечать едва ли не с гонором:

– Впервые ли я еду? Да, я еду впервые.

3.

А теперь представьте себе коридор одного из московских райкомов партии, сплошь набитый молодыми людьми, большинство из которых отличается характерной балетной походкой с выворотом стопы наружу, своеобразной «косолапостью наоборот». Были среди них люди с походкой обычной, человеческой, а среди тех был уже и я.

Нервничали все. Ультрамаринового вида юноши еще старались сохранять независимо-надменное выражение на лицах, более же эмоциональные девушки-артистки трагической скороговоркой перешептывались:

– Эти козлы могут спросить сейчас всё что угодно. Вот ты, Руконогова, почему, например, имеешь ребенка, а сама не замужем?

– Кто, я? Какого ребенка?

– Да ты, ты. Я, что ли? У тебя ребенок есть, в Красноярске с бабушкой сидит. Ты можешь не помнить, но в бумагах-то всё сказано. Или почему, мол, не стремишься получить высшее образование? Или сколько стоит батон хлеба и комсомольский билет.

– А сколько?

– Дура, билет бесценен, а хлеб стоит 18 копеек. Не вздумай ляпнуть что-нибудь другое. Потом по международным событиям гонять будут.

– Бред какой. Кому это всё нужно?

– Не скажи. Проверка.

Я оглядывался. Молодая артистка по имени Офелия, а по фамилии Неутопшева, держа перед собой ладонь, по-школьному расписанную шариковой ручкой, считывала с нее страстно, как заклинание:

– Хоннекер! Живков! Чаушеску!

Временами она, явно теряя рассудок, выхватывала из сумочки носовой платок и начинала лихорадочно репетировать сцену тяжелой простуды. Это был скользкий путь – попытка ухода от политики в мир чистого искусства. Рядом кто-то постанывал при воспоминании о неудачном замужестве. Кто-то уже совсем свихнулся, подсчитывая вслух годовое количество осадков в Дружеской Арабии. Быт и политика с надрывом пересекались тут.

– Уверенность в завтрашнем дне... – тупо бормотала Офелия, – это... Это черт знает что такое! Какое им дело до моего второго брака? Я же не виновата, что у меня партнер в танце поменялся! Генеральным э-э... президентом, то есть, председателем ООН является товарищ Перец де Натурель. Боже, боже, что я говорю. Я загинаюсь от этой парткомиссии. Перес де Куэльяр, господи.

В тот момент, видя общее помешательство, я решил, что настала, наконец, пора приобщиться к политике и мне. Я открыл газету «Правда» и стал ее просматривать. К моему ужасу, правды там не оказалось ни слова. Мне было бы гораздо приятнее смотреть на артистку Ладу, Ладочку Головоногову, чем в газету, но сейчас это было бы не совсем уместно. Я стал читать газету.

Всё смешалось в Ливане. В его горных районах перестреливались. Антинародные режимы еще доживали последние дни в Эквадоре, Чили, Гватемале и в ЮАР, но, судя по газетным сообщениям, социализм уже победно шествовал едва ли не по всему остальному миру, отчего не было никакой необходимости вызывать нас сюда и допрашивать на предмет лояльности к нему, без пяти минут победителю.

Вдруг дверь кабинета открылась, и громкий сочный бас, возвещающий о начале представления, пророкотал несколько имен. Общая паника достигла предела, всё пришло в движение, и Офелия вдвое быстрее забормотала нехорошим голосом:

Так, еще раз! Последнее крупное событие! Ограбление банка в США! Продажа частей Эйфелевой башни! Преступность в странах капитала достигла... своего!

Казалось, что она продает газеты, активно зазывая прохожих.

– Да ты что! – зашипел я, даже присев от неожиданности, и даже не столько от неожиданности, сколько от такой политической близорукости и даже наглости. – Не вздумай, боже упаси! Последнее крупное событие не это!

Надо сказать, что я вовсе не имел в виду ее развод. По здравому разумению предыдущая неделя для всей страны была достаточно исторической.

Мы вошли в кабинет. Группу возглавлял бледный, кротко улыбающийся Эдя по фамилии Уехалбдт, звукорежиссер, выдающий себя за грека. Страшный, очень страшный суд начался.

4.

В президиуме за столом с зеленым сукном сидела тройка людей, хранителей идеологических ценностей. Товарищ, сидящий слева, как чеширский кот, весь состоял из одной, но, к моему глубокому сожалению, ядовитой, улыбки. Я подумал на миг, что люди с такой улыбкой должны спать без сновидений. В его функцию входил осмотр всех отъезжающих за рубеж как возможных отщепенцев, удирателей, давателей антисоветских интервью и разглашателей (пардон, разгласителей) всех тайн о бесколбасье и «плюшевых десантах» из Тулы.

С такой улыбкой и с таким подходом к людям, надежды, собственно, не оставалось никому и никакой. Товарищу Чеширскому мог показаться подозрительным как любой холостяк (может остаться там, ничего не связывает тут), так и любой семейный человек (завел семью для отвода глаз, чтобы остаться там и дать антисоветское интервью). Впрочем, было до неприличия заметно, что об отсутствии русской народной колбасы этот «пиджак» знает только понаслышке.

Второй член комиссии, представляющий тут ветеранскую струю нашей партии и предназначенный для имитации воспитания молодого советского поколения, был похож на монументальное скифское изваяние, перенесенное сюда за стол прямо из бескрайних степей Украины. Судя по возрасту, он олицетворял всю историю партии в ее динамическом развитии, то есть от первых аппаратных льгот и привилегий до нынешнего этапа ее разложения.

Был он лыс как никто и никогда. Был он лыс, как не бывает даже при советской власти. Его черепная коробка только едва-едва возвышалась над ушами, что могло свидетельствовать о наличии твердой воли и отсутствии каких-либо сомнений ввиду малого объема мозга. Можно было также предположить, что объем мозга у него нормальный, и просто уши посажены слишком высоко, но размер головы не подтверждал этого. Он бы умер с горя, если б кто сказал, что он похож не на Ленина, а на пожилого Микки-Мауса. Ощущение неестественности усиливали огромные, массивные дуги очков, находившиеся почти вровень с макушкой. От любой встряски дуги очков должны были бы заскользить по темечку, но в природе не намечалось даже легкой встряски, не говоря уже о буре.

Третий член комиссии доводил тот уровень устрашения, заданный двумя предыдущими аппаратчиками, до монолитной, бронетанковой гармонии. Он свирепо сопел, он шуршал бумагами так, что жить не хотелось – не то что строить коммунизм.

...Однако главным тут всё же был Лысый, этот старый, как говорится, пергюнт. Я рассматривал его круглую голову с тем мгновенно наступившим опустошением, с которым рассеянно и тупо рассматривают первый подвернувшийся на глаза предмет в неприятные минуты. Запоминается всегда какая-нибудь несущественная деталь, занозой сидит в сознании, путается в дело. А между тем она часто и есть точка, заключительный штрих неуловимого образа.

Стиль? Да, всё это было в том с детства узнаваемом советском стиле: красный уголок, президиум, три ступеньки на подиум для оратора из зала, портреты вождей, какая-то бессмыслица белыми буквами на узкой полоске кумача, зеленое сукно стола, настольная лампа на тонкой ножке, похожая на мухомор, постамент с бюстом, задрапированный в складку вишневым бархатом, стенды, доски почета, переходящие, но не преходящие знамена, тяжелые, как тулупы, – всё красное с черным отливом, всё старое и пыльное, траурное, навечно застывшее, как будто всегда хранящее скорбь по ушедшему Ильичу и поклявшееся ему никогда и ничего не менять в этой жизни.

Но почему голова, круглая, как шар? И почему на ум всё время назойливо лезет мысль о бильярде?

Ах, да. Именно. Массивность. Зеленое сукно. Сходство партийных кабинетных столов и столов бильярдных. Игра. Шары, забиваемые поодиночке и дуплетом.

Можно записать на бумаге работу сердца. Можно в баллах измерить интеллект или быстроту реакции. Но то, что предстояло этой троице измерить в нас, не имело никакого отношения ни к объективным законам, ни к цифрам. Если бы за спиной этих экзаменаторов не маячила тень мощного государства, я бы подумал, что попал в плен к неким залетным бандитам, и батька со своими хлопцами будут сей же час меня допрашивать.

Вдруг лысый человек зашуршал поданными ему бумагами, открывая первую страницу личного дела Эди. Глаза его округлились от ужаса.

– Что-о? «Уе-хал-б-дт»?!

Эдя опешил. Лысый воткнулся в папку и вновь отпрянул.

– Что-о? Уже меняли фамилию?!

– Да, – скромно потупился Эдя. – Сначала, по отцу, я был Убегайман. Мне разрешили взять фамилию матери.

– Всё правильно, – ошалело пробурчал Лысый. – Хотел бы я посмотреть на человека, выпустившего вас за рубеж с такой фамилией... Убегайман!

Он перевернул страницу, и глаза его округлились пуще прежнего.

– Что-о-о? Уже были за границей? Не понимаю!

Листы шуршали.

– Не понимаю! Ничего не понимаю!

Взгляд Лысого впился в Эдю. О том, что его признают за грека, осматриваемый уже и не мечтал. Ах, если бы старпёр спросил!:

– Вы узбек?

Или:

– Простите, вы не хантымансиец?

Но Лысый повел себя иначе.

– Я вижу, вы еврей?

– Да, – сказал Эдя безнадежно.

– Так, так. Уехалбдт. Уже были за границей. Не понимаю. Еврейский язык – как его там, инглиш? – надо полагать, знаете?

– Нет, зачем мне идиш. Я же живу в России. В Советском союзе, то есть.

– Плохо!

– Что же тут, простите, плохого?

– Плохо, что не знаете еврейского языка. Случись вам поездка в капстрану, тамошние, местные евреи вас обязательно будут провоцировать. Вы же это понимаете. В Советском союзе евреев притесняют, мол, к евреям другое отношение, и всё такое. Вы же, не зная еврейского языка, не сможете их агитировать по-русски, разубеждать в нелепости такой постановки вопроса.

– Да я их просто пошлю по-русски, вот и всё, – из последних сил схитрил Эдя.

– Пошлете ли? Вот в чем вопрос. А все-таки... сознайтесь честно... Неужели и вправду не знаете еврейского языка? – Лысый явно пользовался любимым приемом своего кумира Сталина, обвинять собеседника в неискренности.

– Совсем, честное слово.

– Ну ладно. Перейдем к вопросам. Скажите, товарищ... Уехалбдт, сколько у нас в стране было Конституций?

Эдя замялся.

– Три. Или... пять?

– Слава богу! Не знаете. Не знаете, сколько у нас было Конституций! Извините, товарищ Уехалбдт, но мы не можем выпустить вас за рубеж, в вашу командировку. Вы не отвечаете тем требованиям, которые мы предъявляем. Дальнейший опрос считаю нецелесообразным.

Эдя сник, сморщился.

– Но... как же так? С первого же вопроса? Спросите что-нибудь полегче, наконец... Пожалуйста.

– Полегче? Ну, хорошо, уговорили. Спрошу полегче. Итак... Когда была принята третья Конституция, и чем она отличалась от второй?

– Ну так я пошел?

– Идите. Право побывать за границей, дорогой товарищ, нужно заслужить, – отрезал Лысый. – У нас людей такими поездками награждают.

При этих словах первый член комиссии покосился на Лысого и тихо кашлянул.

– Ах, да! – спохватился Лысый. – Это я так, к слову. Кто у нас там следующий? Клара Целлофанова!

Убитый горем Эдя выполз из кабинета, а перед судом предстала артистка Целлофанова – как перед расстрелом – гордо и с нескрываемым отвращением разглядывая Лысого.

– Кто глава Иордании? – прорычал Лысый так, будто он что-то потерял.

После некоторого раздумья Клара с достоинством ответила:

– Он умер.

Комиссия опешила.

– Но... ведь он совсем недавно был в Москве?

Клара не дрогнула.

– Да, был. А потом умер.

У Лысого волосы встали бы дыбом, если б имелись. Получалась щекотливая ситуация – будто именно пребывание главы Иордании в Москве имело для него такие неожиданные последствия.

– Он – жив! – закричал Лысый. – Жив! Но меня интересует совсем другое! Почему ваша фамилия – Целлофанова, а фамилия вашего мужа – Целлюлозов? А? Вам это самой не кажется подозрительным?

– Мой муж – Целлулоидов, – ответствовала Клара с таким выражением брезгливости на лице, будто отвечать ей приходилось какой-нибудь пупырчатой жабе. Судя по всему, она плохо воспринимала реальность, не понимая, зачем ее сюда пригласили и почему какие-то лысые монстры задают глупые вопросы бедной девушке. Недавняя смерть Андропова «заставила» ее похоронить главу Иордании – вот и всё, что в жуткой трансформации сумела вынести Клара из уроков политпросвещения.

– Так, так, – грозно продолжал занудничать Лысый. – Значит, вы Целлофанова. Какая-то, мягко скажем, свежая, современная фамилия. Не меняли?

Осмотрев череп Лысого, Клара сказала неожиданно миролюбиво:

– Не берите в голову.

– Что-о?! – заревел Лысый. – В голову?! Я вам покажу сейчас голову! – он сорвал с себя очки и, размахивая ими, закричал безнадежно:

– Кто у вас зам по идеологии? А?

Ответ Клары и на этот раз не отличался развернутостью формулировки.

– Он вышел.

– Куда? Кто?! – Лысый уже размахнулся очками, чтобы запустить их в голову Клары...

Но вовремя донеслось невозмутимое:

– Вы его спросили, и он вышел. Уехалбдт.

– Уе-хал-б-дт?

Лысый вдруг окаменел весь, потом тяжело вздохнул:

– Так что же вы мне сразу не сказали! Уехалбдт! Позовите кто-нибудь товарища Уехалбдта!

Причитания Эди за дверью: «Это кранты, половине из нас кранты, ребята! Меня завернули по пятой!» – были прерваны появлением третьего члена комиссии, возвестившего свирепо, что товарища Уехалбдта просят вернуться для выяснения возникшего недоразумения.

И Эдя вновь предстал перед судом.

– Что же вы сразу не сказали, что являетесь замом по идеологии? – с упреком обратился к нему Лысый. – Теперь, наконец, всё проясняется. Уехалбдт, были за границей... Вы, оказывается, наш, а молчите. Это совсем меняет дело. Поздравляю, вы оформлены. Теперь давайте работать. О чем мы будем спрашивать вашего товарища Клару Целлофанову? Садитесь, садитесь, товарищ Уехалбдт.

Ошарашенный Эдя, еще не веря своим ушам, выдавил только:

– Спросите у нее... Спросите у нее, сколько наград у комсомола. У нашего, родного, комсомола.

– Отлично. Итак, товарищ Целлофанова...

Клара с ненавистью посмотрела на Эдю.

– Ну же! – подбодрил ее Лысый. – Забыли? Вспомните. Ше...

– Шестнадцать?

– Ше...

– Шесть?

– Правильно, шесть! – Лысый пришел в неописуемый восторг. – Ну, товарищ Уехалбдт, – обратился он тут же к Эде, – что вы нам можете сказать о товарище Целлофановой? Конечно, насчет главы Иордании она ответила не совсем точно, но каково ее, так сказать, общественное лицо, ее активность?

Эдю перекосило от какой-то внутренней мысли.

– Я считаю, что Клара отличный работник и надежный товарищ.

Сказанное Эдей означало: «Можно выпускать. Такие за границей не остаются. Пропадет, не выживет».

– Прекрасно. Поздравляю с оформлением. Вы свободны.

И тут старпёр назвал мою фамилию.

5.

Политика. Сейчас должна пойти политика. Сейчас мы ошарашим ваш лысый кумпол блестящим знанием политических друзей и недругов, только что подчерпнутым из газеты «Правда», планами НАТО и структурами типа парламента Франции, состоящего – если уж совсем не врут! – из Национального собрания и Сената.

Однако Лысый ловко спросил:

– А где ваш комсомольский значок?

– ?

– Да, да, комсомольский значок. Ведь по возрасту вы еще в комсомоле.

Мама родная! Я – в комсомоле? Я не ожидал такого поворота. Я, конечно, знал, что мы не будем дискутировать о параллелях меж произведением Оруэлла «1984» и сегодняшним днем, но такой вопрос поставил меня в тупик.

Вдруг мне пришел на помощь товарищ Чеширский, если, конечно, такую подставу можно было назвать помощью:

– Кто баллотируется (не помню куда) от вашего района?

Первый спросил это так, что я не понял сразу, к значку ли это относится или к парламенту Франции.

– Не знаю, трудно, кандидата не повесили еще в подъезде, ответить трудно, – был мой убогий ответ.

– Не знаете. А за счет чего мы будем добиваться повышений (не помню чего), как сказал недавно товарищ Константин Устинович Черненко на похоронах Андропова?

– За счет повышения эффективности и качества, – буркнул я навязшее в зубах.

– Нет. Мало того, что это слишком общо, так ко всему прочему это еще и старая установка. А добиваться мы будем за счет закрепления положительных сдвигов, достигнутых на пути дальнейшего укрепления трудовой дисциплины. В общем, ничего не знаете. Для поездок за рубеж еще сыроваты.

То, что эти клоуны решили добиваться чего-то своего за счет сдвигов, было для меня новостью, хотя и не очень удивило.

– Жизненная позиция должна быть, – подхватил нить рассуждений Чеширского Лысый, – не в Болгарию, поди, едете. Сейчас у вас Дружеская Арабия, а там, глядишь, и на Запад вырветесь. Откуда вам знать, кто будет аплодировать тогда вашему искусству? (я подобрал живот). Любой иностранец после спектакля – уже ваш враг. Может, он эмигрант. Опять же, вопросы вам будут задавать только провокационные. Сколько, мол, зарабатываете? А узнав сколько, будут этим наш строй дискредитировать.

– Да-а, сколько за границей отребья! – мечтательно сказал Чеширский, подымая глаза к потолку. – В общем, так, одно отребье там, – добавил он, вдруг посерьезнев. – Как туда пускать наших людей? Там очень опасно. Я недавно побывал в Париже, и откуда столько отребья? Попробуй, не попади под их влияние! Не захочешь, а попадешь! Против, так сказать, своей воли! Сыроваты еще, сыроваты. Позиции нет. Заманить могут.

Я уже приготовился услышать последнее: «Чую, этим и кончится!», но вдруг, после секундной тишины, все трое грянули чуть не хором:

– Но!!! Поздравляем с успешным оформлением!

Как оказалось, я «подошел». Меня лишь отечески пожурили.

6.

Мне, как впервые выезжающему за рубеж, предстояло еще посещение ЦК. Но прежде Органы должны были убедиться в отсутствии на меня компромата в своих архивах. Не прошло и трех месяцев дополнительной проверки, как я открыл тяжелую дверь на Старой площади. Ожидание в коридоре, изучение моих документов, отметка времени на спецпропуске – всё это заняло не более часа, и вскоре я держал в руках некий бланк и средних размеров синюю книжицу. Суть обряда заключалась в подписании бланка после ознакомления с текстом синей книжицы.

Я проследовал в большой зал, напоминающий читальный. Там уже читала синие книжицы небольшая группа моряков. Некоторые из них уже даже что-то подписывали.

При чтении всех правил, состоящих в основном из запрещений, со мной часто происходил один и тот же фокус. Не надо иметь особой фантазии, чтобы представить себе, как перечисления, став друг другу в затылок, создают совершенно новый цельный образ. То есть, я сразу представлял себе человека, воспринимающего перечень этих запрещений как руководство к действию, ибо, если кто-то нарушает это частями, то отчего бы всё это не нарушить разом? Ну как, например, не представить себе некоторого негодяя в метро, который в пьяном виде проник на станцию, хамит, курит, плюется, мусорит налево и направо, да еще ходит по путям и с хитрой улыбкой подкладывает на рельсы посторонние предметы!

Синяя книжица, как я и предполагал, тоже состояла в основном из запрещений. Только после раздела «запрещается» шел раздел «строго запрещается», что, в общем-то, было уже приятно, так как оставляло некоторый выбор. Называлось это творение «Основные правила поведения советских граждан в капиталистических и развивающихся странах» и венчалось грифом «секретно», чтобы не смущать недругов, знакомых с текстом нашей Конституции.

Итак, прощайте все удовольствия. Отныне мне было запрещено посещение игорных домов, кинотеатров с репертуаром антисоветского и порно-содержания, ночных и эмигрантских клубов, равно как и других мест «сомнительного увеселения» (так было в тексте!). Прощайте, выпивка, душевные беседы и анекдоты! Мне надлежало быть предельно бдительным и о всяком сомнительном случае бежать докладывать «руководителю поездки» (у которого, не сомневаюсь, изнутри пиджака будут пришиты гэбэшные погоны). Мне нельзя было отныне поддаваться на провокации, то есть на обсуждение наших «недостатков», нельзя было принимать подарки, нельзя было вслух давать «отрицательные характеристики своим товарищам», то есть начальству. Вместе с тем я должен был иметь бодрый вид, быть общительным и открытым, и при всяком удобном случае использовать свое красноречие для объяснения преимуществ социалистического строя, каковые, видимо, я сам должен был придумать, потому что список преимуществ не прилагался.

При чтении запрещений я живо представил себе вполне реального советского туриста, решившего махнуть рукой на всю синюю книжицу разом, пошедшего – с кем не бывает! – вразнос.

Этот скотина хотя бы совесть поимел. Не успела еще вся группа товарищей с трапа сойти, не успел чекист даже «мама!» сказать, а он уже замелькал в толпе, скрылся и – поминай как звали.

В первом же заведении он напился вдрызг, стал стучать кулаком по столу, требуя игральных карт и еще выпивки. Так давно ему этого хотелось, таких бессонных ночей стоило, что он потерял чувство меры. «Вы там, козлы лысые, понастроили такого, с чем сами разобраться не можете, а я здесь должен за вас отдуваться, объяснять, что вы имели в виду? Так хуг вам, па-а-алучите!»

И вот он сидит, как на групповой фотографии, веселый, пьяный и счастливый – в окружении эмигрантов и проституток. В руке его бокал вина. Его зовут на просмотр порнофильма, но он не спешит, зная, что успеет еще. Ему хочется побыть тут. Как дурной сон – всё, что было с ним до сегодняшнего дня. Язык его заплетается от выпитого и разом навалившихся счастливых перемен, а он всё рассказывает, рассказывает. Рассказывает, какой подлец и свинья у него начальник, как плохо жить на скудную зарплату и принимает, принимает подарки...

7.

Вот люди, которые окружали меня во время моей первой поездки в Дружескую Арабию.

Арнольд Некрасович Насратов был моим непосредственным начальником, то есть проводником любых недодуманных идей или капризов от Прянишникова ко мне, с доведением этих идей уже до полного абсурда.

Говорят, что любая власть развращает. Вряд ли это так. Власть не развращает – она заставляет человека, попавшего в нее, принимать или не принимать условия игры, навязываемые ему его новым положением. То есть, иными словами, «хорошего» советского начальника в принципе быть не может. В лучшем случае может быть только сносный угадыватель желаний высшего руководства, который, постоянно ощущая на своей голове вышестоящий зад – рискуя, в общем-то, положением, – ищет еще и возможные компромиссы для облегчения участи своих подчиненных. Или, образно – если высшее командование требует послать в бой солдат без патронов (потому что, скажем, патронов нет, а праздник 7 ноября на носу), то такой «компромиссный» начальник может хотя бы пообещать солдатам передать их письма для невест. «Вот это человек!» – скажут про него.

Впрочем, это исключения. Арнольд же Некрасович, к сожалению, таким исключением не был. Злые языки говорили, что он вообще был идеальным, эволюционно завершенным типом советского руководителя-перевертыша. Даже люди, подолгу знавшие его, не могли дать ему внятной характеристики. Говорили, что он, как и всякий стандартный советский начальник, был среди людей абсолютным чемпионом неухватываемости, что мнение свое он высказывал в пику любому прозвучавшему, просто из принципа (исключая, разумеется, вышестоящее), но и таковое мнение, мол, нельзя было зафиксировать – уточняя позицию, Насратов якобы опять высказывал нечто, не совпадающее ни с чем. Мол, убеждения его были – любые, и это был не спектр, а дыра, из которой текло и пёрло сколь угодно по вашему желанию. Говорили, что он не имел никакой определенной формы, и в то же время был определенно никаким.

Впрочем, я хочу вступиться за Арнольда Некрасовича, ибо злые языки тут, по моему мнению, явно уже хватили лишку. Да и вообще, как можно было говорить подобные вещи об этом, в общем-то, замечательном по-своему человеке, трудяге, всего себя без остатка отдававшего работе! На работе Арнольд Некрасович горел в буквальном смысле. Это только непосвященному могло показаться, что проблема, которую в очередной раз блестяще пытался решить Насратов, выеденного яйца не стоит. Что, мол, серьезному человеку тут делать нечего. «Если все вопросы утрясены и работы нет, проще всего ничего не делать, – учил Насратов. – Но профессионализм именно в том и заключается, чтобы найти работу там, где ее нет. Уметь так работать – целое искусство». И надо ли говорить, что этим «искусством» Арнольд Некрасович владел в совершенстве! «У ваших людей есть три дня выходных», – с сожалением говорил ему Прянишников. «Что вы! – расправлял крылья Арнольд Некрасович. – Какие выходные, зачем это? В это непростое время мы не можем терпеть молча! Моя команда бьётся в ров! То есть, рвется в бой! На амбразуры! Я и мои орлы... Нас мало, но мы в тельняшках... У меня каждый семерых стоит... Мы будем работать в эти дни, работать безвозмездно, работать для осуществления всего вашего выдающегося, и, кстати, работать не только в эти три дня, но и в три ночные смены!».

Но нет, перед злыми языками вступиться за Арнольда Некрасовича всё же следует. Пусть он и не совсем был прав с ночными сменами. Но что значит – «не имел определенной формы»? Он был вполне определенно толст, маленького роста, с широкой черной курчавой бородой, которую носят люди, считающие себя принадлежащими к миру искусства, имел склонность к экзотике и вообще тягу к любым отклонениям, с подчиненными разговаривал натужным нутряным басом, а с руководством смеялся угодливым тоненьким фальцетом. Это ли не определенность? Облекать недоразвитые мысли Прянишникова в конкретные формы насилия над психикой и здоровьем подчиненных – это сверхопределенность!

Но нет, не ценятся такие люди. Сочиняли про него, что самолюбие Арнольд Некрасович имел патологически болезненное, шуток в свой адрес не понимал и не прощал, мстил обидчикам. Но и это – как посмотреть. Ведь хорошая память – тоже достоинство! И эта дурацкая пословица «кто старое помянет, тому глаз вон» – в сущности показала свою полную нежизнеспособность, ибо зряч был Арнольд Некрасович – дай бог всякому!

А как умел Арнольд Некрасович разговаривать! Его фразы «хороший человек – не профессия» и «незаменимых у нас нет» были еще не вершиной мастерства, это были банальные азы, общие для всего советского руководства. Настоящих вершин этот наизамечательнейший человек достигал в собственном устном творчестве. Попробуйте вы так говорить ради одного говорения, произнесения фразы вслух, волевого колебания воздуха. Попробуйте так блистательно говорить, когда вы не знаете еще, чем закончите начатое предложение, но говорить и, говоря, прислушиваться к своему говорению.

Спросите у неопытного руководителя о времени завтрашнего выхода на работу. Тот наверняка брякнет вам безыскусно что-нибудь типа: «В восемь!» Один лишь Арнольд Некрасович умел так вдохновенно, прочувствованно, держа мхатовские паузы и мудро поводя бровью – когда уже кончается воздух в легких, на срыве дыхания – отвечать басом:

– Уж коль скоро выход наличествует, и постольку поскольку я исхожу из данного, думаю, что восемь утра будет аккурат кстати.

Когда мы на гастролях в каком-нибудь Продольнопоперечинске шумели в его гостиничном номере, он не мог сказать вульгарно:

– Не орите так, мужики. Придет дежурная и мне за вас вломит.

Но он говорил с подозрением и обидой:

– Ну да, конечно, я понимаю. Приятно лишний раз подставить свое руководство под удар консьержки...

Можно представить себе Арнольда Некрасовича и в иных ситуациях. Нигде бы он не уронил своего достоинства, своего лица. Будь Арнольд Некрасович хоть дояром в колхозе, он так обращался бы к корове:

– Играя на популярности молока среди населения, ты, парнокопытное, намеренно провоцируешь меня к улучшенному уходу за тобой!

И зря говорят, что идиотизм не гиперболизируется. Арнольд Некрасович человек настолько уникальный, что не попадает ни под какие правила. Впрочем, если бы даже случилось чудо – скажем, Арнольд Некрасович ушибся головой и приказал окружающим себя критиковать, – то я все равно не стал бы этого делать. Да и вроде условились уже – отрицательных характеристик начальству не давать.

8.

...Или вот Сеня. Тот, кто видел Сэмэна Матовича Яицько хоть раз в жизни, долго не мог забыть его образ. Представьте себе всегда насупленного 30-летнего человека маленького роста, уже начинающего лысеть, с огромными украинскими усами, которые хозяин – как бы выйдя из задумчивого оцепенения – вдруг начинал быстро, суетливо, до мелькания в глазах приглаживать большим пальцем руки – так, словно передразнивал русского, играющего на балалайке. Ощущением каждого было то, что Сеня всегда разыгрывает собеседника, желая его рассмешить. Яицько будто сошел с экрана старого кино, где комичные герои корчат страшные рожи и движутся в убыстренном темпе. Со свирепым выражением лица, оставаясь в корпусе неподвижным, Сеня, злобно и суетливо суча ногами и стуча каблуками, быстро перебегал комнату по диагонали, застывал на секунду в оцепенении, выпивал стакан портвейна – и дробно перебегал в другое место. Иногда оборачивались на пулеметный стук его каблуков и видели Сеню перебегающим со старым армейским баяном. Вспрыгнув со второй-третьей попытки на бильярд, Яицько закатывал глаза, раздувал меха и затягивал свирепо, будто с осуждением:

Лошади умеют, тоже... плавать.

Но – не хорошо! Не далеко.

Странным было мое первое появление на осветительской базе. Меня подвели к человеку, судя по всему, находящемуся в состоянии крайней депрессии, озлобленному на всё, недовольному ни собой, ни окружающими людьми, ни миром, в котором ему выпала неприятность находиться. К моему изумлению, присутствующие реагировали на это спокойно.

– Вчера кепку потерял, хопть, – злобно сообщил Яицько.

– Ты ее потерял позавчера, – напомнили ему.

– Нет, это я потерял уже новую, хопть. В день по кепке – не напасешься, хоп-тать! Ну, скажи, не идиот ли я? – обратился он к кому-то из присутствующих.

– Кхм. Да нет, Сэмэн, не идиот.

– Много ты понимаешь, хопть! – рассвирепел Яицько, – Да такого идиота, как я, еще поискать нужно! Что ты всё споришь со мной, что ты всё никак не угомонишься, а? – несло его.

– Да нет, Сэмэн, я...

– Ни шкрипи на меня жубами! – заскрипел зубами Яицько на собеседника.

– Алексей, не обращай внимания, – пояснили мне. – Он всегда такой, это его норма. Бывает и хуже.

– Как – хуже? – изумился я.

– Ну, незначительно. Отрывает у собеседника рукав от пиджака или, скажем, душит человека его же собственным галстуком.

– А когда он – лучше? – поинтересовался я.

– Никогда. Он всегда – хуже.

– Познакомься, Сэмэн, – обратился мой сопровождающий к Яицько, – это Алексей, будет у нас работать.

– К на-а-ам! – зарычал Сеня свирепо, с хрустом пожав мне руку и приглашая в соседнюю комнату, к столу.

– Вина? Скибочку колбаски? – раздраженно предлагал он, угощая меня. Он, казалось, не находил места от распиравшего его неудовольствия собой и миром. Наливая себе стакан вина, он не пил его, а нервно бросал вино в рот едва ли не вместе со стаканом. Отрезая колбасу и злобно сопя, он едва не перепиливал ножом стол пополам вместе со «скибочкой».

И вдруг произошло чудо. Сеня замер как вкопанный и неожиданно улыбнулся в пшеничные усы.

– Что же это? – сказал он вкрадчиво и мягко. – Ведь я совсем забыл, что мне нужно позвонить жене! – при слове «жена» глаза Яицько как-то особенно потеплели, и он еще больше расплылся в сладкой улыбке.

– Извините меня, мужики, – засуетился и заворковал Сеня, – я сейчас, я одну минуту, я только позвоню моей... жене!

Он снял трубку, нежно набрал номер.

– Здравствуй, лапуля! – сказал Сеня. – Ну, как дела? – глаза его лучились счастьем. – У меня? У меня отлично! Ну, может, за исключением некоторых мелочей. Да. Да. В общем так, лапуля. Эти куриные мозги... Эта... То есть, я хочу сказать вот что. Пока ты вчера работала во вторую смену, твоя мама приходила сидеть с ребенком. Пустяки! Так как я догадываюсь, чего она сегодня обо мне наговорит, послушай из первоисточника, как всё было на самом деле. Из первых, так сказать, рук. Да. Я ничего с ней не делал. Да. Я только вывернул ей руки за спину, и всё. Она будет говорить, но ты ей не верь. Я ее только слегка толкнул, она сама упала. И из нашей квартиры я ее не выгонял, она сама ушла. Чтоб обострить! Да, но представляю, как она тебе всё это преподнесет!

Возникла долгая пауза, и вдруг раздался звериный рев:

– А-а-р-р-р!!! Лапуля! Ла-пу-ля! Ах, мать-перемать! – заголосил он, бросаясь на аппарат; что-то хрустнуло, стукнуло, и Сеня забегал по комнате с оборванной трубкой в руках и пьяный. Хрясь! – он запустил трубкой в дальний угол склада, где хранились прожектора, застыл на секунду, затем быстро простучал каблуками в склад, поднял трубку и побежал класть ее на место, на аппарат.

Прошло полчаса. Взялись было сыграть с ним на бильярде, но Сеня, замерев, бил всякий раз так неожиданно и резко, что шары едва не со свистом разлетались в разные углы комнаты. Не дав мне забить шар ни разу, он проиграл партию.

Я всё еще не мог поверить, что Сеня не дурачится. Вдруг в комнату вошла жена Сени. Сеня широко улыбнулся в усы, жена взяла кий у меня из рук и, размахнувшись, молча ударила Сеню по голове. Сеня, тоже молча, рухнул на бильярд, ножки бильярда подломились, бильярд тоже рухнул, и костяные шары глухо застучали по полу.

– Партия окончена, – высокопарно сказала Сенина жена и отдала мне кий обратно.

Тут я понял, что это не розыгрыш. Я только руками развел.

– Сэмэн, – спросил я, – как вы себя чувствуете?

– Спасибо! Как ни странно, неплохо, – был интеллигентный ответ с пола. Но это как раз оказалось розыгрышем. Сеня пошарил по полу рукой и, не найдя ничего, вдруг ловко вырвал кий из моих рук. Жена с визгом побежала к выходу, наверх, из нашего подвала. Сеня, худого слова не говоря, устремился за ней.

Я поначалу испугался было за Сенину жену, но что-то у них там, наверху, быстро произошло; раздался глухой удар, судя по звуку – ведром по голове (с пожарного стенда), и через несколько секунд Сеня снова прикатился по лестнице назад, в подвал.

– Ну, за знакомство, бум! – говорил он через полчаса, сидя за столом с перевязанной головой и поднимая очередной стакан вина. – Работать тебе у нас понравится.

– Не сомневаюсь, – отвечал я ошарашенно.

9.

Парадоксальность моей работы заключалась в том, что театр, где я трудился, не был театром в обычном понимании этого слова. Это был концертный ансамбль, не имевший своей площадки, но сумевший стараниями Кнутовой и Прянишникова получить статус театра – для того, чтобы штат управленцев (то есть родственников и знакомых) раздуть до неимоверных размеров. Чтобы все друзья и родственники ездили на машинах, имели дачи и отдыхали за границей, приходилось мириться с тем, что в штат театра входят еще и артисты. Это было плохо. Правда, в целях экономии, количество артистов держали минимальное. Это было хорошо. Но и числом в тридцать человек станцевать такой спектакль, как, скажем, «Лебединое озеро», представлялось совершенно невозможным. Это было плохо. Но каждому из артистов, стократно переодевшись, можно было выходить в нескольких партиях в течение одного спектакля. Это было хорошо. Не беда, что нагрузки на артистов при этом неимоверно возрастали – артисты они и есть артисты, чего им скажешь, то они безропотно и сделают. Это тоже было хорошо. Правда, некоторые театральные критики громко обвиняли Кнутову и Прянишникова, что те относятся к своим артистам как к скоту, выжимают из них все соки, травмируют, гробят раньше времени. Это было плохо. Но Кнутова и Прянишников придумали гениальную формулу – что у них оттого люди танцуют по десять партий зараз, что театр их – это не просто театр, а театр солистов. Такого, мол, ни у кого больше нет, мы первые придумали. И это было тоже хорошо.

А чего уж было тогда говорить об экономии на технических службах «театра», когда проклятый Запад только и делал, что выпускал всё новые и новые модификации своих «Ауди» и «Джипов-Чероки», мечту всякого управленца? Не считая завпоста Насратова и художника-осветителя Семена Яицько, в этом «театре» (видимо, в целях экономии бензина для «Ауди») было всего два машиниста сцены (!) и ни одного (!!) монтировщика декораций.

...Видели вы где-нибудь армию, состоящую сплошь из генералов, полковников да майоров? Где бы в глазах было темно от рангов, званий и наград, где бы передовая была перекопана не столько окопами, сколько землянками и штабами для командного состава? Где бы целыми днями слонялись без дела сотни интендантов, а генералиссимус говорил бы озабоченно:

– Товарищи интенданты! Хватит уже снарядов и дров, мы уже затарены ими до следующей войны!

– А что же нам делать? – изумлялись бы интенданты. – Плацдарма своего нет, мы все тут вроде концертирующей бригады (вокруг бы засмеялись такой невоенной шутке), а штат руководства, управления, снабжения, сами понимаете, полноценный, армейский. Надо что-нибудь из приличия и поделать.

– Ну, замените аккордеоны в штабах руководства на белые рояли, что ли.

– Тут женщина к вам, товарищ генералиссимус! – выныривали бы, принося новость и отталкивая друг друга, с полсотни адъютантов. – Просится главврачом в госпиталь. От самогó... Она еще ни разу не была за грани... то есть, за линией фронта.

– Но у нас уже дюжина главврачей! – изумлялся бы генералиссимус, – и ни одного госпиталя! Вот когда будет свой театр... тьфу, то есть я хотел сказать, плацдарм... Ну, хорошо, откройте еще одну штатную единицу.

– Тут еще два человека полковниками к нам просятся...

– Да у нас полковников уже перебор, толкаются, на ноги друг другу наступают!

– Но ведь от... этого... и того... Родная кровь, так сказать.

– Черт, куда же их приткнуть? Ладно, открывайте еще две штатные единицы, а должности придумаем. Один пусть занимается теорией баллистической кривой при стрельбе из-за угла пушки, лежащей на боку, а второй пусть отвечает за развитие конной авиации.

– Товарищ генералиссимус, вражеские танки! – доложили бы хором пять генералов разведки. – Они, это, как его... приближаются!

Генералиссимус устало накидывал бы шинель, в сопровождении несметного количества свиты входил в окоп и хлопал бы по плечу двух неизвестно как сюда затесавшихся лейтенантов:

– Солдат у нас нет, сами понимаете. Давай, ребята! В атаку!

...Геня Головокивин был одним из таких лейтенантов, то бишь, машинистов сцены. При приеме на работу ему сразу объявили:

– Работать в нашем театре – огромная честь для любого человека! Мы – лучшие в своем роде, мы самый перспективный театр будущего, мы... Как, кстати, переносите авиаполеты?

– Какие авиа... полеты? – робко пролепетал Геня, раздавленный такой честью.

– Ну, полеты на дальние расстояния. Не укачивает? Учтите, вам предстоят постоянные путешествия на самолетах. Сейчас намечается Япония, потом сразу Новая Зеландия, Франция, Италия, Аргентина, Бразилия, Перу... Да, что еще? Ах, да, совсем забыл Португалию и Бельгию, но это уже по желанию.

Будущее показало, что Геню в самолете совсем не укачивает. Но не потому, что у него такой крепкий организм, а потому, что не на чем было эту крепость организма проверить. Шесть или семь лет после этого разговора Геня безропотно оттрубил в родной стране на родной «театр»; часто без выходных, без праздников, и с окладом, от которого отказалась бы даже уборщица. Собирались было отправить его в ГДР дня на три, но тут кто-то из дирекции удачно вспомнил, что однажды на разгрузке декораций от Гени пахло пивом... Что ж, сам себя наказал!

Геня был драгоценной находкой для таких людей, как Кнутова и Прянишников. Геня был воплощенной мечтой товарища Сталина о высшей стадии воспитания советского человека.

Неприхотливость его была абсолютная. Маленький человек, живущий с чувством вины за свое присутствие около и на виду начальства. Самым тяжелым зрелищем было то, когда с Геней заговаривал «сам» Прянишников – Геня страдал, потел, через слово извинялся и против собственной воли безостановочно кивал головой, всем существом выражая собственную малость. Требовать от него связности мыслей в такую минуту уже не представлялось возможным – мысли его разлетались, как винегрет в невесомости.

Он для меня существовал в качестве предтечи, тактические ошибки и завалы которого в отношениях с начальством я должен был постоянно исправлять и разгребать. Я же для него всегда существовал в качестве своеобразной жилетки, куда можно было поплакаться.

– Хорошо тебе, – говорил он мне на гастролях, в гостиничном номере. – Ты утыкаешься в подушку и засыпаешь на полуфразе. А я полночи не сплю, всё думаю, думаю...

– То есть как это? – тупо соображал я. – Значит, ты думаешь, а я?

– Когда ж тебе думать? Ты или днем ходишь, или ночами спишь. А я постоянно думаю.

– О чем же?

– Это трудно объяснить. Просто голова не остается пустой, туда всё время что-то лезет, стучится, теребит меня, не дает покоя. Кто-то казал мне, что это – мысли. Мне от этого очень плохо.

– А что, Геня, – спрашивал я, – неужели ты бы хотел, чтоб тебе в голову ничего не приходило?

– Абсолютно ничего. Мечтал бы.

– Нельзя в отношении своей головы быть таким эгоистом, – говорил я на это.

...Черт возьми, почему простое так непонятно, невыносимо? Русская ли действительность так сложна, русский ли язык так необъятен со всеми его тысячами смыслов, что многие, не справясь с этой сложностью, ударяются в смертные штампы, баланду неудобоваримой речи и свинские стереотипы поступков?

...И еще, для ровного счета. Легче и предпочтительней всего быть человеком умным. Надо только однажды выбрать правильную линию, и потом говорить и делать что угодно – все без исключения нити и концы будут совпадать и сходиться...

Мне-то было проще. Я еще в детстве, по наивности, решил для себя все насущные вопросы, и жизнь, благосклонная ко мне, впоследствии только подтверждала мою наивную детскую правоту!

10.

Кабы довелось мне встретиться с Фрейдом, я б спросил за рюмочкой:

– А скажи мне, старина Фрейд, что там по поводу моих товарищей говорит ваша философия? Мне непонятно, объясни.

Я бы хорошо угостил Зигмунда, его бы даже немного повело и, желая поначалу уклониться от занудного разговора, Фрейд бы так отвечал, тыча вилкой в грибочек:

– А чего тут непонятного? Всё ясно, как божий день! Арнольд Некрасыч временами мужик неплохой, но ложка дерьма, как известно, бочку меда портит! Вот и вся философия!

– Нет, нет, старина! – говорил бы я с волнением. – Ты по-вашему давай, с научным подтекстом! Психологически!

– О-ох! Не дадут покоя! Ну, ты знаешь всю эту мою тягомотину: подавленные желания, сублимации, вытеснения там всякие... Ребенок он обиженный, параноик, шут гороховый! Вспомни о его знаменитом, достаточно влиятельном отце. Все те почести и то уважение, которые заслужил этот достойный человек, Арнольд Некрасович с малых лет по своей наивности механически переносил на себя, ибо на детях гениев природа отдыхает, а психоанализ трудится! Получая даром всё то, что заслужил не он, лишенный трудного опыта познания и работы над собой, Арнольд Некрасович с малых лет поставил себя выше законов и норм общественной морали. Есть люди моральные и аморальные, сознательно нарушающие нравственные нормы общества. Арнольд Некрасович же – тип внеморальный.

– Это не твоя фраза, старина, – сказал бы я смущенно.

– А ты думаешь, – рассердился бы Фрейд, – если ты воткнул ее в свою рукопись, то уже и твоя? Не умничай. Поехали дальше. Итак, Арнольд Некрасович именно тип внеморальный, имеющий великие амбиции, но абсолютно не чувствующий своего истинного места среди людей.

– Самопально как получилось-то с характером у Насратова, а? Тьфу, то есть, я хотел сказать, самобытно.

– То-то и оно. Ибо его свобода была свободой безответственности, свободой, не знавшей самоограничений. Ты посмотри, как любой советский начальник проговаривается своими поступками! Обхамливать подчиненных, которые во сто крат порядочнее его, обхаживать всех подряд женщин, самодовольно и не напрягаясь пороть любую чушь в разговоре – что это, как не внутренняя уверенность в своей неотразимости? Его внеморальность делает его недоразвитым дитём, шутом и параноиком одновременно. Он не полный дурак, когда видит, что хамство – в почете, что хамство – не оружие нормальных людей, и они теряются. Насратов пользуется этим. Еще бы не пользоваться, если высшее руководство ничего против не имеет! Но он недоразвитый ребенок и шут, когда, перенимая у нормальных людей их вежливые человеческие манеры для достижения собственных целей, для какой-нибудь сиюминутной нужды, он абсолютно не видит, что в его случае они не действуют, он сам себя «опускает», становясь посмешищем. И он же отчасти и параноик. Хвастаясь, мягко скажем, свинскими поступками, он выдает свое тайное отношение к окружающим. Учить других свинству может лишь тип, меряющий весь мир по себе и внутренне считающий свинство нормой, чем-то обыкновенным, безусловно приемлемым для всех.

– Вроде договорились, старина, начальство не ругать, – состорожничал бы я. – Мы все-таки еще в 1984-ом. Мне за границу ехать, я цедулю подписывал.

– Да не беспокойся. Это же я говорю, а не ты, – отвечал бы Фрейд, – а с меня и взятки гладки. Мне бояться некого. Я тут, у вас, уже за границей, синюю книжицу секретную не подписывал, своего начальства не ругаю. А то, что насчет Насратова так много рассусоливаем, так это еще один ваш несостоявшийся философ сказал, что безличие сложнее лица. Но поехали дальше.

Жизнь «в людях», как этого и следовало ожидать, оказалась прозаичней фантазий юного Арнольд Некрасыча. Его амбиции не нашли понимания у сверстников, ибо – с какой стати? Никогда не проверявший себя на опыте, не умеющий жертвовать ничем для других, зануда и циник, – юный Насратов оказался посмешищем и изгоем среди товарищей. В свои компании сверстники его не брали, дразнили сынком и щелкали по носу. У вас в России почему-то устроено так, что из дворовых хулиганов вырастают поэты, кинорежиссеры, спортсмены и космонавты, но начальники у вас вырастают именно из Насратовых! Итак. Пришло время нравиться девочкам...

– Но-но! – запротестовал бы я, немного обнаглев, – давай только не будем сюда половые инстинкты приплетать! Любишь ты, старина, этой темой побаловаться!

– Ну, ладно, – смилостивился бы Фрейд, – не буду. Но представь себе надлом, произошедший в душе Арнольд Некрасовича в ту пору! Не работал он прежде над собой, дармовщина развратила его; всё у него выходило фальшиво, с натугой. Исключенный из круга сверстников, он втайне ненавидел их нормальность, ум, живость, юмор, успехи. Ведь выбор был уже сделан в пользу себя; убеждение окончательное и обжалованию не подлежит! Что делать человеку, не умеющему ничего, не любящему никого кроме себя? Прямой путь – в начальники! Получивши же спустя годы власть над нормальными людьми, он начал мстить им с наслаждением – за все свои прежние унижения и всю нынешнюю вполне зрелую неполноценность. Вот тебе, бабушка, и юрьев день, вот тебе, гля, и сублимация сексуальной энергии в «творческую»! Случай вполне для России типичный. «В соломе курица, в начальниках дурак».

– Ведь все эти Сталины, – добавил бы Фрейд, немного помолчав, – никогда не были титанами и великими ратоборцами. Комплексы их – кухонные, семейные. Их просто чудовищно далеко заносит. «А что, если мое обладание властью вытекает не из моего ума и таланта, а дармовое, механическое?» – ужасается однажды Насратов. «Нет! Я сам! Я, я, я!» – свирепеет он, но в разряд ненавистных ему людей и жертв попадают уже и родственники, и проталкиватели к успеху, и все, кто даже одним видом своим может напомнить о протекционизме. А что уж говорить о тех, кто сомневается в его таланте? Подозрительность становится мерой отношения с людьми. «Ну да, конечно. Приятно подставить меня под удар консьержки». Насратов через какое-то время уже в открытую ненавидит всех и вся, кроме себя, ему уже мало от людей профессионального исполнения заданий и корректного с ним общения. Ему уже подавай всеобщую любовь и преклонение. Чтоб женщины, завидев его, бежали отдаваться...

– Фрейд! – напомнил бы я строго.

– Ах, да. Не буду, не буду. Обещал.

– Ну, а Яицько, Фрейд?

– А что Яицько? – уклончиво отвечал бы философ. – Насчет Яицько лучше спроси не у старика Фрейда, а у двух великих сказочников – Ганса, стало быть, Христиана и создателя вашего родного государства. Энергии в Сэмэне Матовиче всегда было хоть отбавляй. К тому же, малороссам вашим свойственны чрезмерные пафос и патетика. С детства любил Матыч ходить под красным знаменем, бить в барабан, возглавлять всякие там пятерки, звездочки и дружины. Талант был в нем – стихи сочинял, пел в хоре, плясал, играл на баяне – очень уж мечтал в белого лебедя превратиться. Но при вашей родной советской власти перспективы у всякого таланта таковы, что Яицько из симпатичного гадкого утенка превратился в э-э... еще более гадкого, облысевшего и всегда пьяного лебедя!

– Может, это судьба, Фрейд? Может, он неудачник?

– А ты-то сам очень удачлив, что ли?

– Да нет. Но каждый человек сам себя делает. Вот я, например, жизнью своей, даже при социализме, доволен. Пишу себе в стол, способностями своими наслаждаюсь. Глядишь, когда-нибудь... может... и того... прочитают, оценят.

– Неудачники, тоже мне... – раздраженно буркнул бы Фрейд. – Жизнью они своей, видишь ли, довольны! Давно бы уже собрались, вышли бы на площадь к Белому дому, в бараний рог скрутили бы весь этот социализм с его танками... Плевать даже на дождь! А то всё тянут, да разглагольствуют! – прибавил бы он загадочно. – Хотя это я так, к слову. Давай еще по маленькой, чисто за компанию.

– Геню, наверное, забыли? – напомнил бы Фрейд, выпив и закусив.

Я бы еще закусывал и по этой причине промолчал бы.

– Геню, говорю, забыли поди? – забеспокоился бы Зигмунд. – Геню тоже ведь надо объяснить моими идеями?

– Ну, объясни, старина, – согласился бы я, – только без этих своих штучек... ну, этих... сам понимаешь...

– Ишь ты! – надулся бы Фрейд. – Что ты прицепился ко мне с этими «штучками»! «Штучки» ему, видите ли, свет застят! Да эти «штучки», как ты их называешь, могут объяснить многое, если не всё!

– Ну так уж и всё!

– Ха! Русская действительность ему, видите ли, сложна! – распалялся бы Фрейд. – Дураков, видите ли, много потому, что язык сложен! Да у вас дураков потому много, что с противозачаточными средствами у вас плохо! Дефицит, так сказать!

– Ты вот что, Фрейд, – сказал бы я, посерьезнев. – Ты тут не очень. Ты тут не для того, ты – о психоанализе говори. Ну какое отношение к психоанализу имеют твои противозачаточные средства?

– А кто знает, – раздраженно ответствовал бы Фрейд, – какое-нибудь да имеют! Кха, да. Я, Зигмунд Фрейд, хотя весь этот свой психоанализ сам и придумал, но, между прочим, тоже живой человек, и мои действия тоже могут объясняться моей же собственной теорией! У меня в детстве тоже были кой-какие подавленные желания!

Тут я понял бы, что сейчас Фрейд врежет мне по уху и смягчил бы остроту спора:

– Ну так что же Геня? С Геней-то как? Не терпится услышать.

– А ничего! – огрызнулся бы Зигмунд. – Для вас, балбесов, стараешься, выдумываешь иногда такое... У твоего Гени что, книги отбирали в детстве? По голове били за чтение? Твой Геня меня-то хоть раз удосужился прочитать? Кто мешал твоему Гене? Мать-перемать, вопросы, которые ребенок задает себе в три года: кто я? зачем живу? – твой Геня...

– Да я тоже, если честно, с твоими работами не очень хорошо знаком, – признался бы я. – С тобой вот, лично только. Так хорошо сидим, беседуем.

– Оно и видно, что ни черта не знаком! Как-то сразу чувствуется! Несешь тут всякую... Черт! Ты бы хоть мои книги изучил внимательно, прежде чем нашу встречу описывать. «Введение в психоанализ» до середины хотя бы дочитал! А то я говорю-говорю, и сам краснею от того, что несу!

Фрейд бы нервно выпил один и злорадно сказал:

– Да я и тебя щас, так твою растак, объясню мигом! Сидит тут, «штучками» попрекает! Понимал бы чего! Умник! Супермен! Человек-паук! Один он хорош, а остальные все у него какие-то мудачки с завода «Клейтук»! Конечно, я тебя понимаю, иногда очень заманчиво чужими недостатками прикрыться, заместить, что называется, но...

– Что ты хочешь этим сказать!? – взорвался бы я.

– А ничего! Психоанализ это! Всё относительно, как сказал бы Эйнштейн! То есть, пардон, всё субъективно! Между тобой настоящим и тем, какой ты предстаешь перед читателем в своей писанине – целая пропасть!

– Эйнштейн такого не говорил, между прочим. «Всё относительно!».

– А я за твою безграмотность не отвечаю. Писанина-то твоя!

– Значит, меня такого, говорящего сейчас с тобой, попросту нет?

– Это как божий день!

– А, может, и тебя самого нет? Может, это я тебя таким придумал? – разозлился бы я. – Сидит тут, красавец писаный, философствует! Да таких Фрейдóв у каждого нашего писаки – свой! По три штуки на подъезд!

– У вас что, по три писателя в каждом подъезде? – насторожился бы Зигмунд.

– Да нет, с писателями у нас всё нормально. Я единственный более-менее стоящий. Это я так, к слову.

– А посмотри, что ты из меня сделал? Разве Фрейды так разговаривают? «Ложка дегтя», «взятки гладки»! Сказитель какой-то народный, а не Фрейд! Боян! Еще гусли мне в руки сунь!

– Так значит, меня не существует?

– Не-а.

– И тебя тоже.

– И меня.

– Значит, мы говорим-говорим, а нас не существует? Это-то психоанализ твой как объяснит?

– А черт его знает. Во допились! – изумленно почесал бы в затылке философ.

11.

Часы показывали четвертый час утра. Я стоял в одном из маленьких двориков в центре Москвы, рядом со станцией метро «Кузнецкий мост», под жестяным козырьком. Мелкий дождь накрапывал, его капли зависали в луче прожектора, прочертившего двор по диагонали. Автобус опаздывал, но чекист сохранял спокойствие. Странный бардак творится у нас в стране, подумал я. Бардак, так сказать, «на одну руку» – нет чтобы автобус приехал вовремя, а чекист опоздал.

Сэмэн Матыч прибыл предпоследним, то есть после него оставался только автобус. Было видно, что Яицько мучим тяжелым недугом. Он пригладил усы, поморщил ладонью кожу на лбу, что-то проверяя в себе. Видимо, в организме его сегодня всё разладилось, потому что Яицько вдруг забормотал вполне миролюбиво:

– Гм, гм. Что же так голова-то, а?

– Болеешь, Сэмэн? – спросил я.

– Но – как! Да. Гм. Черт, вчера где-то новый плащ с новой кепкой потерял. Впрочем, и собраться толком не успел. Жена меня выг... Хм, да. Одолжите кто-нибудь носки.

Синяк под глазом, новую пробоину в голове и свежую царапину на щеке, оставленные ему на прощанье женой, Сэмэн объяснял несколько наивно:

– Соседская кошка. Поутру. Поутру, да, хопть.

Могло показаться, что в этой жизни у Сэмэна не было других занятий, как только до смерти биться на рассвете с соседскими кошками. Впрочем, случись такая кошка в действительности, было бы впору ей посочувствовать.

– Считаю, что в сложившейся ситуации начала ответственного мероприятия по проведению отъезда, – учил Арнольд Некрасович подчиненных, – очень необходима целесообразность всем собраться, как внутренне, так и вместе. То есть, как с мыслями, так и во дворе. Эта целесообразная необходимость весьма... и весьма... необходима! – продолжал он налево и направо разбрасывать словесный навоз.

– Когда будем-таки проходить таможню, – учил опытый Эдя Уехалбдт, – к женщинам-таможенницам не вставайте. Они зверствуют хуже мужчин. А в лавках арабских торгуйтесь до последнего. Лучше всего торговаться, показывая арабу какой-нибудь сувенир. Когда цену уже-таки собьете, забирайте товар, а сувенир убирайте в карман и говорите: «Это было только посмотреть».

В Сениной голове еще продолжалась какая-то чудовищная настройка: одни группы контактных реле сцеплялись и посылали сигнал организму, другие давали короткое замыкание и искрили. От Эдиных слов Сеню вдруг вбросило в глобальное мышление, культурно-историческое.

– Из-за одного представителя, хопть, не люблю целую нацию, – угрюмо сказал Яицько, тонко намекая на Эдю. – Ничего, хопть, не могу с собой поделать, не люблю евреёв.

– Не будь националистом, Сэмэн, – сказал я примирительно. – Да, кстати, тебя только что разыскивал Хабибулин, он хотел...

– И татар! – заревел Сеня в исступлении. – Татар не люблю особенно! Особенно, когда меня татары – разыскивают!

Для меня нелюбовь Сени к разыскивающим татарам была новостью, но Сеню несло всё дальше и дальше.

– Сам хохол, но даже хохлов ненавижу! – в истерике рычал Яицько, сжимая от ненависти к хохлам кулаки. – Да и вообще, хопть! Все национальности ненавижу!

– Ну, это уже шовинизм! – сказал я.

12.

...По прошествии некоторого времени загорелось табло отлета, распахнулась одна из стеклянных дверей в стене, замелькали пограничники и стюардессы. Я шагнул в дверь. За ней открывался небольшой коридор, где гулко отдавались шаги и источали молочный свет матовые светильники. Прошагав по коридору несколько шагов и войдя в какую-то игрушечную дверку, я с удивлением обнаружил, что нахожусь уже собственно в самолете, и стюардесса приглашает меня занять место.

Странными были и эта некоторая нереальность после бессонной ночи, и эти фокусы со сжимающимся пространством. Я огляделся, узнавая знакомые лица. Прямо передо мной, раскинув руки по двум свободным креслам и показывая, что он всегда, даже на рассвете, предан хозяевам, сидел оцепеневший Арнольд Некрасович.

– Учитывая, что статус происходящего позволяет не игнорировать тот факт, что руководство пока отсутствует... – пробормотал он мне какую-то невнятицу. Из перспективы уходящих вдаль кресел уже делал мне какие-то отчаянные жесты, при этом скромно подмаргивая, Геня. Сеня Яицько уже дремал с открытым ртом у иллюминатора.

Наконец, двигатели взревели, самолет затрясся, уши заложило и мы помчались вперед, по взлетной полосе. Было часов шесть утра. Самолет накренился и лег на курс.

– Что, уже летим? – через полчаса спросил Яицько, очнувшись. – То-то я смотрю, голова так... хопть... Гудит что-то...

И он снова задремал. Это был не первый полет Сени за рубеж. Примерно так он уже отлетал в свое время в Сирию, Иорданию, Ирак, Италию, Бразилию, Грецию и т. д. и т. п. Его детские мечты – улетать вслед за птицами осенью – уже не раз сбывались.

– Как? Разве ваш товарищ не хочет пива? – с изумлением и хорошей русской жалостью к больному Сене спросила у меня стюардесса, расставляя на наших откидных столиках бутылки с пивом и стаканчики с сухим вином. Я ткнул Яицько в бок, повторив вопрос.

– Нь-ня! – воскликнул тот сквозь дрему.

Стюардесса засмеялась, думая, что Яицько ее разыгрывает.

– Нет, спасибо, чуть попозже, – перевел я Сенины слова.

– Попозже! – с восхищением и одновременно с недоумением воскликнула стюардесса, обводя рукой животное безобразие артистического салона. – Попозже ничего не будет! Берите всё сейчас!

– Ваши слова поднимаются до философского обобщения, – сказал я. – Как вас зовут, милая девушка?

– Тоня, – ответствовала стюардесса. – А полное имя Тоника. Тоника Джинова. Вобще-то, сегодня не моя смена, – вздохнула она. – Должен был лететь и обслуживать пассажиров Кокин Коля, но наш старший, Бефиттер Вайтхорсович, снял его с рейса за драку с пилотом во время прошлого полета. Понимаете, Коля опрокинул поднос с напитками на дипломата и ему показалось, что это пилот виноват, плохо управляет самолетом, дергает. Ну, всего вам доброго, – спохватилась стюардесса. – Желаю приятного полета.

– А чем закончилась драка, позвольте полюбопытствовать? – заинтересовался я.

– Пилот в больнице, – грустно вздохнув, сказала Тоня.

– Один?

– С некоторой частью пассажиров. Из тех, кого потом успели вытащить.

– Из самолета?

– Если бы… – смутилась Тоня.

– Но пассажиры тоже хороши! – горячо воскликнула она вдруг. – Как дети малые! Послушали Колю, поверили ему и стали раскачивать самолет, требуя заменить пилота. Коля, он такой. Коля умеет убеждать людей, – прибавила она с какой-то подозрительной долей нежности. – А, впрочем, кто знает, может быть и вправду был виноват летчик? Плохо вел самолет, дергал? Точно, точно! Пилот и виноват, – заключила стюардесса.

– А нынешний пилот хорошо водит самолет? – спросил я осторожно.

Стюардесса скромно потупила глаза. Я повторил вопрос.

– Не сомневайтесь, – отвечала она с неохотой. – Он раньше на лондонском рейсе работал, пока его за пьянство не перевели на дружеско-арабийский, попроще. Но вы не волнуйтесь. Когда он становится невменяемым, я сама включаю автопилот. Сейчас, кстати, им кофе в кабину понесу, надо посмотреть, как они там. Двадцать минут назад уже вторую допивали, как раз когда штурмана на мизере поймали. С ума сойти! Такой паровоз ему впихнули, шесть взяток! Тоже мне игрок, с двумя дырами в черных мастях и двумя красными мастями без хозяек вылез мизер играть! Уж на что я в преферансе ни бум-бум, и то понимаю, что фигню штурман спорол. А всё потому что пьяный; алкоголь даже мудрому картежнику мозги туманит! – назидательно добавила стюардесса.

– А посадка? – насторожился я. – Автопилот же при посадке не поможет?

– Да вы не волнуйтесь. Я им будильник перед посадкой завожу. Лучше пусть поспят хоть немного, чем всю дорогу пьянствуют, правда? А если уж они перед посадкой совсем никакие, то есть – как пальто, я по салону хожу, прошу кого-нибудь из пассажиров посадить самолет под ответственность экипажа. Кстати, вам никогда не приходилось сажать самолеты?

...Речь стюардессы лилась и лилась. Я поначалу оцепенел от ее слов, потом встряхнул головой. Огляделся вокруг и... рассмеялся! Конечно, я задремал в полете, а теперь проснулся. Вот это было наваждение так наваждение! Ведь можно было сразу догадаться, что я просто сплю и мне весь этот диалог со стюардессой приснился. Ведь я явно попал в какой-то другой мир, ибо таких вещей – в жизни не бывает! Будильников, драк и мизеров в полете. Имен таких не бывает. Возьмите имена окружающих меня людей. Насратов – ведь он Насратов и есть, а что такое Бефиттер Вайтхорсович? Или Тоника Джинова? Бред какой-то!

Я еще раз огляделся вокруг. Секундный сон уже совсем слетел, испарился. Всё оставалось на своих местах. Стюардесса раздавала напитки уже где-то в хвосте самолета, рядом так же спал Яицько.

...Вдруг стюардесса, закончив раздачу, снова вернулась к моему креслу и, наклонившись, спросила доверительно:

– Ну, ладно, положим, самолет вы сажать не умеете. Но хоть будильник у вас можно одолжить на время?

У меня при этих словах челюсть отвалилась и... я окончательно проснулся. Проснулся! Ну и чудеса случаются с нашими корками-подкорками – сон во сне! Стюардесса так и стояла надо мною с протянутым стаканчиком пива для спящего Сени и говорила с оттенком иронии:

– Вы вообще, молодой человек, спите или со мной разговариваете? Вы спрашиваете, как меня зовут? Ну, положим, Катерина. А вообще-то я лицо официальное, нахожусь, простите, на работе.

– Хм. Если вы на работе, то у вас и имени быть не должно? – возразил я, быстро сориентировавшись.

– Да я не об этом, – сказала стюардесса. – Вы то засыпаете, то просыпаетесь, а сотрудники Аэрофлота при этом предстают по вашей милости в каком-то глупом виде! А ведь даже Стругацкий сказал, что использовать такой литературный прием как «петля времени» – это банальность.

– Вы шутите? – рассмеялся я.

– Конечно, – рассмеялась и Катерина. – Сейчас вы увидите, как я шучу. Всего доброго. Приятного вам полета.

Она отвезла свою пустую тележку в производственный отсек, затем не спеша появилась в проходе с наушниками связи и микрофоном, и сообщила:

– Уважаемые пассажиры! Прослушайте текущую информацию. Высота полета 10 тысяч метров, температура за бортом минус 50 градусов. Еще несколько минут полет будет проходить нормально, но потом наш самолет авиакомпании «Аэрофлот», рейс СЮ – 84, попадет в критическую ситуацию, то есть, проще говоря, начнет падать камнем, так как мы при вылете… э-э… забыли заправиться горючим, а имеющееся топливо – это всего-навсего остатки от прошлого рейса. Приносим свои извинения за неизбежные неудобства, в частности за мое сумбурно построенное последнее предложение, которое может быть неодобрительно воспринято людьми с тонким литературным вкусом. Убедительная просьба ко всем пассажирам сохранять спокойствие. Потому что паникуй-не паникуй, а надежды всё равно никакой. Расчетное место падения – аэропорт Шэннон, но и, как говорится, нет худа без добра – полосу и два десятка пожарных машин нам любезно предоставила компания «Шэн-Эйр», которая на рынке авиауслуг пользуется заслуженной славой, а именно – быстрее других отыскивает черные ящики и опознает тела.

Вслед за этим самолет дернулся, резко завалился на крыло и начал стремительно падать. На секунду наступила гробовая тишина, но вдруг все пассажиры салона закричали истошно, я закричал вместе с ними и... в третий раз проснулся!

Оказалось, что истошно кричу я один, а все прочие вокруг с удивлением на меня взирают.

– Что вы так кричите? – спросила стюардесса, настоящего имени которой я так до сих пор и не знал.

– Разве мы не падаем? – пробормотал я, еще не придя в себя.

– Понимаю, понимаю, – сочувственно произнесла она. – Скажете: топливо кончилось, ситуация, мол, критическая... Не волнуйтесь. Мы не падаем, а снижаемся, а это не одно и то же. Через пару минут посадка в Шэнноне, там и дозаправка. Пристегните привязные ремни!

– У меня пристежка не работает, – пожаловался я.

– Ну, тогда привяжите пристяжные!

13.

Зал аэропорта в Шэнноне встретил нас праздничными огнями реклам, непривычным обилием света и красок. Тут было что посмотреть! Мир стал тесен. Повсюду, в окружении пластиково-хромированной утвари удивительного дизайна, ходили или сидели в глубоких креслах люди всех национальностей. Проплывали стройные красавицы с бокалами хайбол в тонких пальцах. Вся планета была тут, незнакомая с железными занавесами.

Ужасы Лысого вдруг разом воплотились в материальную оболочку. Предвидел ли он, помогая мне идейно окрепнуть цитатами из Черненки, такое опасное скопление иностранцев, этот неземной интербал? Но это было так хорошо и совершенно, что в один миг стало ясно – никакие это не ужасы Лысого, а это как раз и есть его затаенная, пожизненная мечта, которую он и ему подобные всю жизнь ревниво оберегают от наших грязных лап, не пуская нас за границу!

Несколько иначе чувствовал свое премьерство Геня. Состояние ступора при переходе в чужой мир вдруг быстро сменилось у него разрядкой облегчения. Оказалось, что его никто тут не собирался похищать, бить, пытать. Его даже не очень тут и замечали.

Впрочем, если пойти дальше, Геня не так боялся самих пыток, как той ситуации, когда его будут пытать, а он не сможет дать внятного ответа по незнанию. Это было бы глупо, неудобно перед людьми. Сколько, мол, у вас в СССР ракетных баз? А Геня ничего не смог бы сказать даже о базах овощных; сколько их всего в Союзе, и сколько тонн квашеной капусты на данный момент там плесневеет и пропадает.

Однако, Геня очень быстро пришел в себя. Страхи его оказались напрасными. Боже! Тут не только не бьют, но разложили товары, пиво, вина! В тумане нахлынувшей радости Геня вдруг высказался вполне определенно:

– Да тут же всё, как у нас, только гораздо лучше!

Глаза Гени горели возбужденно.

– Как, а? – спрашивал он то и дело, возникая около меня. – А-а? Как? Фри шоп! Пиво баночное! Родебергер, Туборг. Сигареты какие! Винстон, Мальборо, Кент, Салем. Навалом всего, и всё свободно, без очередей! Щас всё куплю! Умру, но уговорю их на рубли!

– Вот я не понял! – удивленно повел вдруг бровью Арнольд Некрасыч. – Будь любезен намеренно помолчать, Геня, чтобы твои мысли произошли от другой идейной позиции! В свете твоего заявления – всё не то! Да! И отметь это себе задним числом на будущее!

И тут вдруг Геню прорвало, подобно гоголевскому Андрию из «Тараса Бульбы».

– Всё! – заголосил он. – Мне больше ничего не нужно! Нашел! Я уже нашел – всё! Я остаюсь здесь! Что мне родина! Что мне Лысый! Что мне всё начальство! Пошли все на...! Шэннон мне и родина, и Лысый, и начальство, и мои товарищи!

– Тихо! Молчать! – крикнул вдруг на весь зал чекист, возникая ниоткуда и повиснув на Гене. Как по команде, еще несколько комсомольских артистов-активистов также на нем повисли.

– Пустите, су-у-ки! – забился Геня в исступлении. – Дайте хоть жене заколок купить!

– На обратном пути! – рявкнул чекист, выкручивая Гене руку. – Купишь на обратном, на последнем своем заграничном пути! И пива купишь напоследок, и заколки! Обещаю, мля, без заколок не останешься!

– А вдруг разберут? – не унимался Геня. – Вдруг сегодня – завоз?

– Ну, да, вот как, значит, вот так? – стыдил Геню Арнольд Некрасович. – Не ожидал! Не ожидал, Геня! Родина воспитала тебя, дала тебе всё – гвозди, молоток, возможность осуществлять сборку декораций! О каком фри-шопе ты говоришь? Фри-шоп – это не наше. Все эти товары нужно покупать не во фри-шопе, а на дешевых арабских рынках!

Сеня Яицько угрюмо смотрел на эту картину, стоя в стороне. Его раздражали шум, обилие пестрых красок и невозможность прилечь в уголке вздремнуть.

Но вскоре произошло самое неожиданное. Когда объявили посадку и продолжение полета в Арабию, оказалось, что Арнольд Некрасович Насратов... исчез!

...Да, дорогой читатель. Пусть тебе это не покажется странным, но на этом следы Арнольда Некрасовича теряются, и он навсегда покидает нашу повесть, так многообещающе заявив о себе вначале.

Честно говоря, меня самого оторопь берет. Говорят, что у настоящего писателя герои не слушаются пера, живут самостоятельной жизнью против воли автора – настолько эти герои живые. Так было с Раскольниковым у Достоевского, но я не настолько нескромен, дорогой читатель, чтобы сравнивать Арнольда Некрасовича с самим Раскольниковым! Конечно, как герой он пожиже, но схема непослушания автору у Арнольда Некрасовича та же. Ему мною лично была уготована большая судьба и много места в этой повести. Но только-только я познакомил с ним читателя, как он сделал собственный решительный финт, и – исчез, канул, тихо удрал, смылся, слинял, сдёрнул, пока наивный Геня во весь голос выражал те же самые намерения при живом чекисте.

Нашли потом в самолете, в кресле Арнольда Некрасовича, словарь английского языка, где почерком сбежавшего была составлена на полях фраза по-английски: «Я хотеть просить политический убежищ».

Что было дальше и как дальше пошло – сказать сложно. Год спустя, проезжая через ту же местность, я разговорился в придорожном трактире с одним человеком из местных. Он поведал мне, что несколько времени назад проходил через их город цыганский табор. Говорят, Арнольда Некрасовича видели там – впереди всех, с медведем, с гитарой и в алой атласной рубахе, – да он ли то был? – Бог весть...

Эдя, естественно, исчез тоже, воспользовавшись заминкой – кто ж в этом сомневался? Но он-то хоть по воспитанности записку оставил. «Класть я хотел на ваши конституции-проституции и на их различия, мать вашу. Прощайте. Тетя Фима с дядей Изей меня заждались, а мне уже двадцать шесть, мне свою лавку открывать надо».

14.

По прилете в Дружескую Арабию нас всех сразу арестовали. Арестовали не просто так, а как-то даже с удовольствием. Нас оцепили арабы в галабеях и чалмах, с арабскими ятаганами и советскими автоматами Калашникова. Арабы галдели, лаяли овчарки, а ветер носил по аэродрому обрывки бумаги.

– Мы что, заложники? – спросил я у одного из охранявших нас.

– Я плоха гаварить по-вашиму, – сказал мне араб. – У мэнэ праблемы с диэпричастными абаротами и атглагольнымы формамы сущэствитэльных. А вот мой мудир Ялла с табой гаварить будэт...

Один из арабов, которого называли Ялла, подошел ко мне, похлопал свой АКМ, висящий у него на животе, и сказал как бы между прочим:

– Вот вы всё говорите: арабы дураки. А смотрите, какой мы изобрели автомат для того, чтоб заниматься террориз... то есть, бороться с терроризмом!

– А, может, и композитор Чайковский был арабом? – спросил я.

– Мой собеседник на секунду задумался. Потом сказал гордо:

– Не вижу связи!

– Я тоже. Только Чайковский родился в том же городе, что и Калашников. В Воткинске.

Араб пришел в изумление.

– Братва! – крикнул он своим. – Чайковский тоже наш!

При этих словах из толпы артистов возмущенно высунулся некто Костя Сахарнов-Мосолов:

– Я протестую, противные! Чайковский – наш! Уберите ваши ужасные автоматики!

Вдруг, рассекая толпу охранников, к нашей группе пробился некий араб в европейском костюме, подтянутый, деловитый, с кожаной папкой в руках. Его грубо остановили.

– Пароль!? – крикнул Ялла, тыча пришельцу в живот автоматом.

– Люля! – воскликнул пришедший. – А отзыв?

– Кебаб! – выпалил Ялла.

Но тут же с недоумением поинтересовался у начальника охраны, почему он, Ялла, должен отвечать на пароль какому-то первому попавшемуся проходимцу. Как будто его, Яллу, самого проверяют. К тому же надо быть последним дураком, чтобы на «люля» ответить что-нибудь другое.

– Устав бешбармак, – грустно вздохнув, пояснил начальник. – Может, нужно проверять как-нибудь по-другому? Явная несуразица! Кто, вообще, должен первым спрашивать пароль, чтоб сохранить секретность? Попробуем иначе. Попробуем еще раз, наш сверхсекретный пароль! Самый надежный!

Он махнул рукой к началу проверки, и тогда европейски одетый араб сам схватил Яллу за грудки и прорычал ему в ухо:

– Пароль!?

– Аминьгийский джаляп! – сообщил сверхсекретный пароль Ялла. – А отзыв?

– Нет, опять не то, – почесал в затылке начальник охраны. – Так тоже не годится. Ты, шайтан, дудак Ялла, еще не знаешь, кто этот тип, а уже всё ему выболтал. Чувствую, что нужно как-то иначе подходить к этому делу. Короче, военная реформа давно назрела.

– Надо спросить: «Стой, кто идет?», – не выдержал я.

– Ах, да! – спохватился Ялла. – Стой! Кто идет? – и он снова ткнул пришельцу автоматом в живот. – Говори пароль! Сверхсекретный!

– Аминьгийский джаляп! – воскликнул пришелец уже известное ему. – А отзыв?

– Улугбек тахтомыш! – ответил Ялла.

– Во дурачье! – рассвирепел начальник охраны. – Теперь придется менять все пароли! Всё, что могли, сами выболтали! Пропустите этого типа, узнаем, что ему от нас нужно.

...Европейски одетый араб пришел сюда, как оказалось, не абы зачем, а именно выручать нас. Первым делом он дал взятку начальнику охраны, и нас моментально отпустили – уже с улыбками, похлопываниями по плечу и дружескими расспросами, сколько у нас в Учкудуке колодцев и как мы в России защищаемся от солнца.

– Я ваш новый встречающий и сопровождающий, – объявил нам араб в европейском костюме. – Так как старого у вас всё равно не было, то я просто – ваш встречающий и сопровождающий. А так как я вас уже встретил, то я, выходит, теперь только ваш сопровождающий, – витиевато, по-восточному, говорил он. – Меня зовут Абу-Захер, отныне я буду всюду сопровождать вас, составлять графики ваших выступлений и планировать поездки по стране. Итак, начнем. Сейчас мы все садимся на рейсовый автобус и едем до остановки «Секретный аэродром». Не перепутайте с подземным заводом ядерного топлива, который у нас надежно упрятан от назойливых глаз наблюдателей ООН. Многие новички путают эти две остановки. Один приезжий так вообще однажды отчудил. Ему нужно было в Арабскую Силиконовую долину, а он заснул в автобусе и уехал аж на космодром!

Обведя рукой ширь окружающего арабского пространства, Абу-Захер вдруг патриотично воскликнул:

– Я рад приветствовать вас в нашей великой стране, друзья! Встав на путь принятия материальной помощи от стран социализма, наша страна достигла невиданных успехов в развитии и преодолении негативных явлений! И даже бóльших в преодолении, чем в развитии! Так, например, у нас полностью покончено с воровством! Да! Мы навсегда забыли об этом древнем, недостойном, постыдном пороке...

В эту же секунду какой-то арабский мальчик лет двенадцати, пробегавший мимо, выхватил у Абу-Захера из рук его кожаную папку и пустился наутек уже с утроенной скоростью.

– Стой! – заголосил сопровождающий изумленно. – Стой, стой, пёсий сын! – и он устремился за беглецом, сначала отбежав за ним на незначительное расстояние, потом ближе к горизонту, а потом и вовсе скрылся из виду.

Больше мы его никогда не видели.

15.

Утро следующего дня не предвещало каких-либо скорых перемещений в пространстве.

– Где мы? – открыл глаза Сэмэн Матович Яицько.

– В Дружеско-арабийском центре по профилактике и лечению желудочно-кишечных заболеваний, – откликнулся я. Комната была залита полуденным солнцем, состояние было лениво-расслабленное.

– Мы тут живем или уже лечимся? – осторожно спросил Сеня.

– Живем, отдыхаем.

– С какой это радости? Отдыхаем в желудочно-кишечной конторе? А почему, хопть, не в тубдиспансере?

– Ожидается вспышка холеры, – соврал я.

– В Дружеской Арабии или у меня одного?

– В коллективе. Все вчера пили местную воду.

– И коль скоро вспышка?

– Не сегодня-завтра.

– Уж лучше бы холера, чем это всё... – страдалец сделал попытку взмахнуть рукой. – Это, вот... Фу, гадость, не сглотнуть!

Я налил Сэмэну рюмку водки и положил сверху кисточку укропа «на занюх», желая хоть чем-то облагородить его похмелье.

– А-кг-кх! Птьфу! – стал плеваться Сэмэн. – Убери сейчас же эту гадость!

– Рюмку?

– Да не рюмку, укроп! Я этим летом, когда на даче у тещи работал, упал мордой в грядку с укропом и всю ночь его нюхал. С тех пор воротит, напоминает.

– Условный рефлекс, Сэмэн.

– Безусловно, хопть.

Конечно же, я разыгрывал Сэмэна Матыча. Мы проснулись в нашем двухместном гостиничном номере, ровно через восемь часов после того, как в финале пирушки Сэмэн произнес свое решительное: «Что-то мне не стоится, хопть!» – и упал на пол. И поселение в отеле, и пирушка, и перенос Сэмэна на кровать, таким образом, никак не отложились в его памяти. Теперь Сэмэн с омерзением выпил рюмку водки и, продолжая лежать в постели, взял трубку зазвонившего телефона. Ввиду сбежавшего Насратова, заменяя его, звонила Кнутова. Через час предстояло ехать в театр.

В полдень мы спустились в холл отеля. Залитые солнцем восточные ковры и медные лампы оказались вчерашними знакомыми. Пахло крепким кофе и сигаретами. В компании Кнутовой (без Прянишникова) и в сопровождении нового сопровождающего мы проследовали в автобус японской фирмы «Хонда» с привязанными к крыше запасным колесом и запасной выхлопной трубой. Водитель-араб нажал все кнопки на пульте автомобильного магнитофона, но машина не поехала, хотя музыка и заиграла. Водитель дернул все рычаги, какие были, но машина продолжала стоять, хотя вся внутренность салона замигала разноцветными огнями и завертелась погремушками. Водитель вышел из кабины и ударил ногой по колесу. Так мы чуть было не остались без водителя, который едва смог нас догнать, когда машина поехала.

Саломея Шоуломовна Кнутова была взволнована, но взволнованностью не творческой, просветленной, когда, вся дрожа, бежишь ставить новые балеты, а той особой взволнованностью советского администратора, у которого срывается план. Оказалось, что к отсутствующим Арнольду Некрасовичу (который сбежал) и звукорежиссеру Эде (тоже сбежал), добавился еще и пропавший груз с декорациями (выпал за борт и утонул в Средиземном море). В пути наш новый сопровождающий, желая отвлечь Кнутову от грустных мыслей, обратился к ней:

– Гм-м. Мадам Кнутова. Вы, кажется, посылали запрос о том, что наша сторона должна вам предоставить. Тридцать два пункта.

– Посылали, – подтвердила Кнутова.

Новый сопровождающий достал из кожаного дипломата пространный список и стал отчитываться.

– «Гвозди», – прочитал он.

– Да, – подтвердила Кнутова.

Араб замялся.

– Вот гвоздей-то как раз нет. С гвоздями ерунда вышла.

– Да что вы говорите! – съязвила Кнутова, недовольная тем, что один из пунктов ее списка не выполнен. – Ерунда вышла! Это не ерунда! Любопытно, чем вы меня еще обрадуете. Давайте дальше.

– Дальше. Хм-м. «Рояль для класса».

– Ну? – Кнутова посмотрела на него вопросительно.

– Читаю, – сказал араб. – «Рояля тоже нет».

– Дальше, – занервничала Кнутова уже не на шутку.

– «Бумага для стирания грима».

– Да. Лигнин.

– И бумаги нет.

– Нет?

– Никак нет. Так, что там еще? «Полотенца»? Этого тоже нет. «Мыло». Тоже нет. Ни куска. «Зеркало». Никогда и не было. И канифоли нет. И стаканов. И балетных станков нет. В общем, ни черта нет! – закончил свой отчёт араб, вежливо передавая Кнутовой документ.

– А что же есть?! – едва не вскричала Кнутова.

– Гашиш есть и арбузы. Но их нет в списке.

– Алексей, – сказала вдруг Кнутова, нервно повернувшись ко мне. – Я принимаю решение. Вы должны возглавить руководство всем нынешним техническим процессом. Назначаю вас на место подло сбежавшего Арнольда Некрасовича.

Я оторопел. Меня – в руководство? Я – руководитель? Я же поэт, существо с другими органами чувств! Я же только прикидывался театральным специалистом! Валял ваньку! Это было неслыханно.

– Обеспечьте проведение сегодняшнего спектакля, – твердо сказала Кнутова. И добавила с металлом в голосе:

– Любой ценой.

– С жертвами? – вырвалось у меня.

– Жертвы вторичны, – отрезала Сталинита Иосифовна, то бишь, пардон, Саломея Шоуломовна.

Хорошую свинью подложил мне сбежавший Насратов!

Когда мы очутились на сцене арабского театра, я решил проверить свои смутные подозрения по поводу арабского трудолюбия. Появились какие-то люди в галабеях и чалмах. Вид у них был такой, будто их только что оторвали от любимого дела, сдёрнули сюда прямо из лавок, где они торговали козинаками на палочках, медными кастрюлями, кальянами и коврами. Для начала, в качестве пробного шара, я попросил их убрать распластанный на сцене огромный праздничный транспарант с надписью по-арабски: «Режь неверных, собак!». На мое предложение убрать полотнище арабы дружно ответили: «Ёк праблэм!» и – исчезли.

Я не рассчитывал, что спугну их так сразу, еще на стадии эксперимента. Отлов их поодиночке тоже результатов не дал. Всякий раз отвечая: «Ёк праблэм!», они растворялись как поодиночке, так и целыми группами. Мои старания увенчались только с седьмой попытки, да и то только потому, что полотнище убрал я сам.

Итак, мы с Геней приобрели первый опыт сотрудничества с иностранными специалистами, дружественными нам. У Сэмэна дело обстояло еще хуже – в поисках аппаратуры он со свирепым рыком бегал за арабами и характерным жестом проводил себе пальцем по горлу: «Во как нужно! Позарез, хопть!» Воспринимая это по-своему, арабы с визгом убегали от Сэмэна, думая, что тот обещает их зарезать.

Время спустя в театр приехала труппа во главе с чекистом и Прянишниковым. Чекист, не дав Прянишникову и рта раскрыть, первым делом бросился к нам:

– Как тут у вас? Не было инцидентов? Если что-нибудь украдете или влипнете в какую-нибудь историю, кричите первыми: «Провокация!» Понятно? Милюков, вы куда? – дернулся он ко мне.

– На колосники, – сказал я.

– А нельзя не ходить?

– Нет.

– Тогда идите. А вы, Яицько, куда? – обратился он к Сэмэну. – Буду писать отчет, всех упомяну!

– В сортир, – пробурчал Сэмэн недовольно.

– А не ходить нельзя?

– Нет.

– Тогда тоже идите. Но будьте начеку.

...Приехало арабское телевидение и, когда артисты вышли на сцену делать класс, операторы выкатили туда же, на сцену, огромные телекамеры на треногах. Артисты прыгали, налетая на камеры, камеры им мешали, между артистами и телевизионщиками завязалась перепалка, да такая, что арабские телеоператоры хлопнули своими чалмами об пол и уже схватились за ножи...

Но эту бурю унял ваш покорный слуга. Вся проблема была в том, что операторам хотелось видеть у себя в камере крупные планы, а из зала картинка казалась им мелкой. Я быстро научил арабских телевизионщиков пользоваться трансфокатором, и они, наконец, переместились в зал, радостно демонстрируя друг другу новые возможности своих телекамер.

Впрочем, все эти наши совместные усилия оказались напрасными. Приехавший в театр министр культуры Дружеской Арабии вспомнил вдруг, что в знаковой системе арабской культуры запрещено изображение людей, животных и птиц. Не помогли никакие объяснения – министр культуры отказался даже брать у телевизионщиков взятку. Так на наших глазах закончилась история арабского телевидения. Телевизионщиков сразу, прямо в зале, арестовали, а их камеры конфисковали с целью обменять у Израиля на каких-то своих пленных террористов.

16.

Когда до спектакля оставалось совсем немного, на сцене будто по волшебству появилась толпа людей в тех же галабеях и чалмах, но с белыми салфетками на рукаве у каждого. Это были работники арабского общепита, официанты. С несвойственной арабам проворностью они вмиг уставили всю сцену столами, столы укрыли белоснежными скатертями и сервировали изысканной едой. Министр культуры Дружеской Арабии вышел на середину и объявил во всеуслышанье:

– Итак, на сегодня хватит! А теперь – банкет! Прошу всех к столу!

Я, как и многие, растерялся, ничего не понимая. Кнутова и Прянишников посмотрели друг на друга с тем же чувством, и Прянишников выдавил только:

– А-а... Собственно... Как же спектакль?

– Спектакль?! – рассмеялся министр культуры. – А зачем он нужен, этот спектакль?

Он достал из кармана несколько арабских газет и помахал ими в воздухе:

– Это завтрашние газеты. Вот статьи, рецензии. Ваше выступление у нас прошло блестяще!

– Но ведь мы еще не выступали! – воскликнула Кнутова.

– Это не страшно! – улыбнулся министр. – У наших арабов всё равно от вашего выступления ничего в голове не отложится. А газета – документ! Что было, то было! Вот, читайте, какой замечательный спектакль вы показали! Но, черт возьми, горячее уже стынет! К столу, дорогие гости! Празднуем наш совместный успех!

Некто Абу-Додыр, главный казначей министерства культуры, тут же для убедительности дал каждому из нас взятку по 350 динаров, и мы с удовольствием уселись за праздничный стол.

Очень быстро все напились. Финансовый директор труппы Креслокожин встал и заявил:

– Товарищи! Честно говоря, ихние арабские динары – это говно! А вот доллары США – это да!

Чекист, фамилия которого была Любострелов, подозрительно и пьяно покосился на директора.

– Значит ли это, товарищ Креслокожин, что вражеский американский доллар для вас дороже дружеско-арабийского динара? – спросил он.

– Да, товарищ Любострелов, именно это я и хотел сказать! – отрезал директор. – Вы на курс валют посмотрите! Доллар ровно в шесть раз дороже!

Чекист угрюмо выпил еще стакан водки (кстати, в списке нового сопровождающего стаканы отсутствовали, а тут появилось всё: и зеркала, и канифоль, и даже рояль) – чекист выпил стакан водки (но не тот, предыдущий, из начала предложения, а еще один, новый) – выпил и стал извлекать на белый свет компромат на директора.

– А помните, товарищ Креслокожин, последнюю кампанию нашего правительства по раздаче картофеля? – прицепился он к директору. – Помните тяжелую для страны ситуацию, когда картофеля уродилось так много, что хранить его было негде? Каждому беспартийному работнику партия тайно приказала купить по 10 килограммов, коммунистам – по 20, а коммунистам с машиной – по 30 килограммов картофеля?

– Так вся наша дирекция по 30 и взяла, – огрызнулся Креслокожин.

– Но вы тогда сказали очень провокационную вещь, товарищ директор. Артистам нельзя есть картошку, сказали вы, потому что артисты от нее толстеют.

– Но я же нашел блестящее решение – деньги за картошку из зарплаты артистов вычесть, а саму картошку им есть не давать, – перешел к обороне директор.

– Вы неправильно понимаете политику партии! – закричал вдруг чекист. – А политика эта очень проста! Всем – так всем! Не всем поровну, но всем без исключения! Зачем партии ваши пустые деньги, если колхозам картошку хранить негде?!

Чекист разошелся не на шутку, покраснел, хотя и так был уже красный. И тут вдруг одна из сидящих рядом с чекистом артисток встала и принялась тянуть Любострелова к выходу со словами: «Фельчик, ну пойдем, пойдем, тебе уже хватит, ну чего ты разошелся?» – и увела его с банкета. Видимо, она была предварительно завербована чекистом. И что самое поразительное – эту артистку впоследствии многие из присутствующих еще не раз видели, а Любострелова больше никто не видел никогда! Времена Любостреловых кончались.

И тут неожиданно началось невообразимое! Народ зашумел, стал вставать из-за столов, прощаться и расходиться. Вечер стремительно покатился к завершению, праздник скомкался.

Арабские работники общепита, они же официанты – стали таять в воздухе, растворяться и лопаться, как мыльные пузыри. Впрочем, это объяснялось не мистикой, а элементарной творческой недоработкой вашего покорного слуги. Официанты растворялись, лопались и кричали: «Мы плохо прописаны, мы теряем связь с тканью повествования! Автор уделил нашему описанию так мало внимания, что мы не в силах удержаться в его повести!».

Что ж, Восток, как говорится, дело тонкое, поэтому – к моему сожалению – они и лопались. Было б время – я бы их обязательно прописал получше.

К вечеру потерялись сразу: Сеня Яицько, Геня Головокивин и балерина Офелия Неутопшева. Сеню видел кто-то из нашего посольства – дерущегося на улице с толпой арабов и рычащего свирепо: «Убью! Всех убью, хоп-тать! Ты шутишь, Альбатрос, морская гвардия не тонет!»

Судя по этой сентенции из кинофильма «Романс о влюбленных», Альбатросом предположительно мог быть сомневающийся в исходе борьбы Геня, да вроде они вышли тогда сухими из воды, то есть, выкрутились из этой переделки. На Сеню нашлась позже квитанция в арабском вытрезвителе и бумага оттуда же о вручении ему премии как единственному за всё время посетителю, а Геня по слухам взял билет на самолет до Шэннона.

Офелию Неутопшеву искали баграми в гостиничном пруду, да судя по всему, она и не думала топиться. А Кнутова и Прянишников оказались не людьми, а механическими куклами. В Арабии они вышли из строя, сломались. Арабские специалисты не смогли починить их сложные механизмы (арабам запрещено чинить механизмы в устройствах, изображающих людей, зверей и птиц), и кукол пришлось отправить на починку в Москву.

17.

...Вдруг я услышал аплодисменты и проснулся.

Это было нечто! Я даже обалдел поначалу. Оказалось, что всё – буквально всё мной виденное и пережитое – мне приснилось! Да! Вот это был бред так бред! И поездка в Дружескую Арабию, и желудочно-кишечные профилактории, и банкет с лопающимися официантами – всё это былом лишь плодом моего минутного сна в кулисах. Да! Это был всего лишь сон. И не было побега Арнольда Некрасовича, и чекиста по фамилии Любострелов – не было тоже!

Я стряхнул с себя наваждение и огляделся. Спектакль уже закончился, занавес был закрыт, и только посреди сцены в полунакале софитного света еще топталась небольшая кучка людей – то ли поздравлявших сегодняшних исполнителей, то ли по горячим следам разбиравших с ними нюансы танца и допущенные ошибки. Я прислушался.

– А ведь, в сущности, Милюков не издевался над нами, – услышал я женский голос. – Более того, он даже хотел нас оправдать.

– Ну, уж, оправдать! – возразил кто-то, из той же кучки собравшихся.

– Да-да, я настаиваю. Именно оправдать!

– А что, это правда, – подхватил еще чей-то женский голос. – Вот я, Неутопшева, могла бы, например, утонуть в пруду, но не утонула. Потому что я – Не-у-топ-ше-ва! Вслушайтесь, ведь в этом есть какой-то просвет, какая-то надежда на лучшее.

Собравшиеся зашумели, заволновались.

– А я, Клара Целлофанова? Я – как дорогой подарок в целлофане. В этом есть ощущение праздника, сюрприз, загадка. Я на Милюкова не в обиде.

– А я очень сырые яички люблю, – раздался знакомый голос Сени Яицько. – Очень хорошо ими водочку запивать было.

– Почему «было»?

– Потому, что я водочку больше не пью.

– Ты что, помер?

– Нет, бросил.

Собравшиеся рассмеялись.

– А я, Головокивин? – раздался голос Гени. – Голова, это у меня есть, этого у меня не отнять. Я думаю много, хотя думать не очень люблю. А киви – это фрукт такой южный. Их в Шэнноне полно было! Так что я тоже не в обиде.

– А я, Уехалбдт? Так я действительно уехал бы! Чего уж там лукавить! Времена не те! И название милюковской вещи мне тоже нравится. «Сытый пес, жующий за компанию». Ведь это лучше, чем, например, «Сытая компания, жующая пса»! И смысл-таки прозрачен – автор, скрепя сердце, вынужден следовать нашим правилам и условиям игры, хотя сам их не разделяет.

– Ну а вы, Арнольд Некрасович? – раздался женский голос, в котором звучали металлические нотки. – Мы с Прянишниковым фигуры одиозные – кнуты там, пряники всякие... Но вы-то, Арнольд Некрасович, вы-то почему – Насратов?

– Хм, хм. Тут что-то коллективное, боевое. Нас целая рать, значит! Звучит! Но при вашем статусе, вы, Саломея Шоуломовна, напрасно терпите эти опусы Милюкова, который произвел в отношении вас не то мнение касательно общественности! В его поганой писанине все фамилии изменены в издевательском плане ракурса, кроме, аккурат, его собственной, архипоганой, а также ряд некоторых, в смысле целесообразности, то есть фамилий политических деятелей, названий организаций типа ООН, одной газеты и одной марки автомобиля.

– Ну, хоть за марку автомобиля мы можем быть спокойны? – с тонкой издевкой спросила Кнутова.

– Пока я возглавляю для вас мой цех, вы можете быть спокойны за всё! – по-холуйски отчеканил из толпы Арнольд Некрасович.

...Тут я не выдержал, встал со своего места и стал приближаться к собранию.

Я хотел что-то сказать, но вдруг увидел, как снизу вверх, по всей картинке с закрытым занавесом и стоящими людьми – медленно поползли финальные титры...

И я только махнул рукой.
 


Москва, 1984 (редакция 1999 г.)

В оформлении страницы использован фрагмент картины Н. Бронзовой "Снежный ком"





Российский триколор Copyright © 2023 А. Милюков.


Назад Возврат На Главную В Начало Страницы


 

Рейтинг@Mail.ru