Главная Страница

Литературная Страница А. Милюкова

Карта Сайта Golden Time

Новости

Читать Следующую Главу

Алексей Милюков

ТОМБЭ или ШАГ В ПАДЕНИИ


Глава 1. Здравствуйте, говорящие балерины!

Глава 2. Те и другие

Глава 3. Как трудно двигаться дальше

Глава 4. В джунглях искусства

...

Глава 5. Где-то-нибудь

Глава 6. К чему снятся балерины

Глава 7. Магия и геометрия. Прощание с кругом

Эпилог



Глава 3. Как трудно двигаться дальше

1.

Работа продолжалась. Всё шло по-залаженному, повторяясь изо дня в день. Монтировка, репетиция, спектакль, переезд, – монтировка, репетиция... У попа была собака, one-trick pony, замкнутый круг в однообразной череде будней. На день-два заруливали на территорию Франции, чтобы дать спектакль там, возвращались – и вновь мелькали, как в старых наших кинофильмах, щиты и указатели с названиями итальянских городов, – городов, от которых в памяти и оставались одни эти щиты и указатели. Самым желанным был самый большой щит, с названием, без цифр километража – он означал приезд, душ и малый отдых. И еще желанней был щит, перечеркнутый красной полосой, означавший, что еще один город позади, и дом – на один город ближе.

Иногда всем колхозом въезжали на ненавистной колымаге «Сильвестри» прямо на паром и выныривали с вечерним спектаклем то на Корсике, то в «сердце сицилийской мафии» Палермо, а то, бросив трейлер на берегу, перегружали ящики с аппаратурой и тряпками на моторизованные гондолы и двигали прямиком через залив в Венецию, на площадь Сан-Марко, превращаемую на одну ночь в гигантский партер с квадратиком сцены, где с наступлением темноты весь мир проваливался в преисподнюю, и гремела музыка Чайковского (невидимый Фанерыч запускал свою фонограмму), и каре зданий, взявших партер площади в обхват, угадывалось только по цепочке горящих окон кафе, откуда посетители с бокалами в руках тоже оцепенело смотрели на танцовщиц в бегущих за ними лучах, где башенные часы били невпопад, сбивая с ритма танцующих, а там снова – погрузки под утро и суточные переезды (затылки, указатели, спортивные костюмы, затылки), и ночевки в автобусе, и тихая утренняя коллективная молитва, чтобы очередной день, едва начавшийся, скорее закончился.

Общее сознание уже перевалило некий рубеж, вышло из той области, где еще действовали законы притяжения дома, и бодрость, и избыток энергии, со времен дома сохраняемые. Теперь же общим состоянием стало некоторое легкое отупение, охлаждение интереса к происходящему, то безвольное чувство беспросветности, где упование только на механическое истечение времени.

Но от коллектива не укрылось, что Годунова со Свиягиным что-то уж очень зачастили бывать вместе.
 

2.

Поначалу они приятельствовали. Здоровались, встречаясь на сцене перед спектаклем, перебрасывались шутливыми замечаниями и улыбались друг другу, как улыбаются некоторое время не видевшиеся знакомые. На переездах Свиягин помогал иногда Маше донести ее чемодан из отеля до багажного отсека автобуса. Извиняющаяся Машина улыбка предназначалась тогда Свиягину, ибо надо знать, дорогой читатель, что такое балеринские чемоданы!

– О, симпатик, ди примо картелло! – кивал на Машу, готовясь принять ее чемодан, водитель-амбал. Маша улыбалась и ему.

– Гаврило пизанский, не завались с гх-р-рузом! – хрипя, отдавал ему чемодан наш герой.

Некоторое время прошло, и Свиягин потерял то верное ощущение смысла Машиного прихода и тех слов, что были ею сказаны. Вся их тогдашняя прозрачность потонула и затерялась в неразберихе приписываемых им новых смыслов. «Ганг, твои воды замутились».

Конечно, Свиягину хотелось продолжить их так необычно начавшееся знакомство. Но целый ворох сомнений уже одолевал нашего героя – необычное ли? Знакомство ли? Ибо судить простыми человеческими мерками то, что происходило у них с Машей после автобусного разговора, представлялось не только невозможным, но и абсурдным.

Всякое поведение принято судить по законам и в рамках тех обстоятельств, в которых оно себя проявляет. Есть русская деревня с уютными бревенчатыми задворками, ближней рощей и гулким безлюдным пространством. И есть ревущие автобаны, палящее солнце и шумная толпа вокруг, с ее представлениями о своей роли и о роли любого человека в ней. Иными словами, Свиягин прекрасно понимал, с какими препятствиями ему предстоит столкнуться прежде всего, и в каких обстоятельствах могло бы проходить это «продолжение их знакомства».

Знал также Свиягин, по какому разряду записываются в артистических кругах пары, замеченные в стороне от сообщества с постоянством, превышающим число два. Какие чудовищные трансформации претерпевают в балетных трактовках самые невинные слова и поступки. Сказать проще: у самих артистов такие вещи, как ухаживанье, выяснение отношений и т. д. – будто начисто отсутствовали, но внезапное появление новой пары на людях уже не допускало разночтений. Проходные, сквозные, одноразовые связи потому и оставались вне критики и обсуждений, что не приводили к демонстративному совместному появлению в обществе. О, балетные причуды – связь как будто была средством, а демонстрация стабильности в этом море разброда – целью! Свиягин не мог не брать в расчет, что в отсутствие «бревенчатых задворков» и «пустых рощ» первая же Машина реакция на свиягинские потуги будет – внешней, ролевой, по невозможности им обоим прятаться, по безусловной необходимости учитывать традиционные общественные представления о новом «временно стабильном союзе».

Разумеется, это было не главным, разумеется. Свиягина заботила, конечно же, реакция Маши на это обстоятельство – внутренняя. Вопреки Шуриному обычному утверждению, что всякая женщина мечтает быть атакованной и завоеванной (что, впрочем, не помешало его собственной атаке успешно провалиться), Свиягин слишком хорошо понимал, что – смотря кем мечтает быть атакована женщина.

Свиягин никогда не был сердцеедом, но все его знакомства с женщинами носили характер той непосредственной, необременительной естественности, которая сама ведет навстречу друг другу. Ничего не зная о каких-то «методах обхаживания», принятых у людей, он умел слушать, что ему говорят, и принимать или не принимать то, что ему предлагают обстоятельства, – он не был наглецом или нахрапистым малым. Он и не хотел быть наглецом – с ходу, с «треском и фейерверком» завоеванная женщина никогда не вызывала у него интереса, а «своих» всегда само собой увлекала эта свиягинская ненормальность, эта парадоксальность мысли и умение вывернуть наизнанку любую ситуацию. «Сережа! Муж!» – в испуге кричала ему хозяйка чужого дома. «Не бойся, я его не трону!» – кричал Свиягин, выпрыгивая в окно и тем надолго оставаясь в «благодарной памяти современницы».

Происходящее же теперь – вызывало в нем большие сомнения, выламываясь из всего предыдущего опыта. Это было ни на что не похоже! Свиягин не мог ответить себе даже на простой вопрос: «своя» ли была Маша хоть в чем-нибудь, при тех неслыханных различиях между ними, принадлежности их к разным миропорядкам. Казалось бы: и тогдашнюю ее заинтересованность, и увлеченность беседой, и неглупые Машины доводы, и некое подобие их взаимного узнавания – так же невозможно было сыграть, как невозможно сыграть красоту, а между тем всё опять погружалось в темноту неопределенности и неузнавания. Больше прочего Свиягина смущало и вышибало из колеи то, что он теперь совсем не чувствовал проявлений хоть какой-нибудь взаимности с Машиной стороны, пусть бы скрываемой, но обычно угадываемой, свойственной всякой нормальной женской особи, когда б она желала дать повод к первому шагу.

Маша же в его сторону и не смотрела. Они стояли в кулисах плечом к плечу, но Маша так лихорадочно была занята обсуждением деталей предстоящего выхода с партнером, что могло показаться, будто они со Свиягиным и вовсе не знакомы. Более того. Свиягину мерещилось даже, что на лице балерины читалось облегчение, если при встрече с нашим героем кто-нибудь третий вклинивался между ними.

На переездах всеми любимой группой в автобусе была «Dire Straits», кассетная запись которой звучала в салоне почти беспрестанно. Отношения Свиягина и Маши как нельзя более походили на манеру этой группы – гитара или клавиши начинали плавно, обещающе, тема завязывалась, крепла, музыка разгонялась, росла вширь, в объем, но тут же всё обрывалось на полном ходу, напоминая окончание пьесы, чтобы опять, потихонечку, с нуля, след в след за сыгранным, начинать раскачиваться по новой. И название группы было символичным для Свиягина, означающее безвыходное положение или до предела стесненные обстоятельства.

Безвыходное положение! Стесненные обстоятельства! Черт возьми, что он мог предпринять такого, чего еще не предпринимал, на какой пролом мог переть прилюдно? Стоило ему отозвать Машу на остановке, как тут же слышалось:

– Годунова, вот ты где! Я тебя обыскалась! Ты чего не идешь?

– Годунова, ты что, не слышала? Девушек зовут разводиться на второй акт, на лебедей! – звучало в театре в тот самый момент, когда Свиягин решительно подходил к Маше.

Они были всё время на людях – жующих, пристающих с вопросами, разминающихся, ждущих и не уходящих, смотрящих, что ты ешь и слушающих, что ты говоришь, дышащих в затылок и радостно присоседивающихся к любому завязавшемуся разговору. И ревнивец Майданов, первым заметивший свиягинские потуги, дразня Свиягина, выныривал в самом неподходящем месте драмы, обнимая Машу или прося ее показать какое-то интересующее его движение.

«Я его убью!» – думал Свиягин. Объятия ничего не значили для балетных, но когда Свиягин однажды, пропуская Машу вперед, приобнял ее, она посмотрела на него с испугом, и нашему Казанове пришлось тут же сводить всё к шутке.

Безвыходное положение! Выдерните из чужой семьи, толпой прогуливающейся, одну из девушек! Где каждый смотрит на себя глазами другого! Выдерните не для того, чтобы сказать пару маловразумительных слов на ходу, а чтобы забрать ее с собой! Стесненные обстоятельства!

Но искусство не было бы искусством, когда б артисты оставались в едином лице, а границы были четко определены: вот, это – мы любим, а вот это – нет. Когда б привязанность просматривалась за невольным смущением, бесконтрольным, прорвавшимся вздохом или неловким, выдающим скрытое чувство, жестом. Быть таким, естественным, для артиста не означает ли: плохо уметь играть? Но что это? – вдруг ни с того ни с сего случалось как бы прямо противоположное этому предположению – Свиягин ловил на себе Машин взгляд, да еще недоуменный, да еще как будто расстроенный, да еще будто чего-то от него ожидающий?!

Окрыленный тогда, он пытался тайком выудить Машу из ее номера на позднюю вечернюю прогулку, но видел лишь круглые от удивления глаза:

– Сережа, что с тобой? Помилосердствуй, переезд-то был... Завтра с утра класс, потом прогон целиком, а вечером мне соло танцевать! Ты что, не понимаешь? Мы же – балет!

«Мы же – балет!» Нам чуждо всё человеческое! Тут ходят другими путями!

...Впрочем, и «учет общественного мнения», и неуемное желание Маши сохранять каждую крупицу сил для работы – всё это были преграды и барьеры внешние, для Машиного «движения сердца», случись бы таковое, значения б не имевшие. Свиягин же недоумевал: почему никаких зацепок больше не происходит между ними, почему каждая встреча, оставаясь без развития, походит на предыдущую?

А между тем Свиягин мог бы поклясться, что Маша даже внешне изменилась со времени их первой встречи. И это было не субъективное восприятие Свиягина, выделяющего Машу из числа прочих, – наш герой отчетливо видел, что это заметили и все остальные: Маше явно в новинку было это внезапное обилие нахлынувшего на нее внимания, обращений, приглашений, предложений услуг, похвал. Чем это было вызвано? Находилось в связи – с чем? И почему всё продолжало оставаться на своих местах?

...Но надобно было знать и Свиягина! Надо было знать этого иезуита, этого пастуха, прячущегося от стада, этого духовного лидера подполья, о котором подполье не подозревает, этого виртуоза положений, этого маэстро выворачивания и обращения всего – в полную себе противоположность! Искусство не было б искусством, когда б и поэты оставались в едином лице, а границы их поступков были четко определены. Ибо надо знать, чем отвечает поэт на невнятицу, стандарт и рутину «так заведенного».

«Хорошо же, волки балетные! – взрывался, уже замышляя свой «проход», Свиягин. – Одна темнит, юлит, жует какие-то тряпки, что ей нужно выспаться перед работой, другие – стоят на подхвате с растопыренными ушами, смотрят во все глаза и «ждут новостей»! У вас принято рано ложиться спать и не принято, «времени не тратя даром», просто так прогуливаться по вечерам вдвоем? Принято однозначно воспринимать подобные вещи? Одним – бормотать невнятицу, а другим – обмусоливать кости добрым людям? Так я вам покажу и традицию, и невинность, и внятность!»

– Фа-а-анерыч! – гремел он в позднюю пору у открытого окна, уперев руки в бока и обращаясь к сидящему тут же, рядом, другу. – А ну-к, сынок, свяжи-ка мне три простыни жгутом, попрочней, да потуже!

– Дяденька, а на что тебе простыни? – наивно вопрошал Фанерыч-агнец, живо возникая рядом и высовываясь из окна.

– А это я сейчас балеринам знаки внимания оказывать буду! Что же мне, сынок, в меланхолию впадать, коль у них времени лишнего не бывает? Вяжи к кровати морским... – нет, японским! – узлом!

Эти вопли раскатывались по всему пространству внутреннего гостиничного двора. Балетные люди ни с чем подобным еще не сталкивались. Это был какой-то чудовищный «римейк» Шекспира, сентенции из Островского и раннего Свиягина.

– Да ты ж, дяденька, всех балерин щас нам распугаешь! – кричал Фанерыч, возясь с узлами и с грохотом передвигая кровать к окну.

– Невинно, сынок! Я буду оказывать – невинно! – орал Свиягин, уже лежа животом на подоконнике.

– А, может, ну их, балерин, а? Может, лучше к нормальным женщинам, к нашим, так сказать, человеческим?! Женщины все-таки, а не, я извиняюсь, балерины!

– Не-е-ет, сынок! – продолжал надрываться Свиягин. – Что-п ты понимал в балеринах! Балерина, она есть настоящая женщина уже по определению! В ней уже присутствует сполна всё, что в обычной женщине надо еще высматривать и выискивать, женственность, я имею в виду! Обычная женщина – это балерина для бедных! – горланил Свиягин уже в запале. – Обычная женщина – это очень плохая балерина!

«Полезешь все-таки?» – шептал Шура. Свиягин спускался, отталкиваясь локтями и коленками от стены, всякая опора и твердь были бесконечно далеко внизу. К легкому холодку под сердцем примешивалась бурная тарзанья радость. «Фанерыч, подстрахуй!» – кричал он наверх. «От подстрахуя слышу!» – столь же отчаянно-радостно отвечал верный Меркуцио во тьму. Этажом ниже, в освещенном окне, Игорь Глебович аккуратно пил чай со «Сникерсом» вприкуску. «Знаю, знаю, уже переработку срезали! – бурчал на ходу Свиягин. – Простыню только не срежьте...» И добавлял неслышно: «...суки!». Наконец, он оказывался у цели, напротив Машиного окна.

– Люди добрые! – заводил он, – вы нас, пожалуйста, извините э-э... за то, что к вам обращаемся! Сами мы не местные, живем тут на вокзале уже две недели, несколько семей... С нами дедушка парализованный, ходить не может, и очень хочет есть... А мы вот тут, э-э, немножко лазим! Мы немножко это... бэтманы! Бэтманы мы, но очень такие... ненавязчивые, скромные!

– У тебя всё носит характер эпатажа, абсурда! – изумлялась Маша. – Что ты делаешь?! Зачем ты это?

– Щ-щас как ухну вниз, будет и эпатаж и, я извиняюсь, абсурд! – говорил Свиягин. – Случайность от меня будет, неудачная попытка «ледяное сердце растопить»!

– Хорош бы ты был театральный спец, если б боялся высоты или неправильно завязал узел!

– Ну вот, хоть знаешь, чем я на спектаклях занимаюсь! Иди быстрее ко мне, а все определения этому – придумаем потом!

– Сережа! Ни я к тебе не пойду, ни ты сюда не войдешь. Давай всё это закончим.

– Сережа, иди лучше ко мне! – раздавались девические голоса из соседних окон. – Можешь по лестнице.

– Годунова, ты что это упрямишься? Ты что, ненормальная? – раздавалось еще.

– Это он ненормальный! – растерянно восклицала Маша.

– Не-е-ет! Он-то как раз нормальный. А вот ты – дура!

...И разговоров потом – было. «Во – отношения у них! С ума сойти можно! Оба ведут себя как-то странно. Короче, я ничего не понимаю!» – говорили все.

Желание разгадать Машу стало со временем для Свиягина волнующе-навязчивой идеей, неким смыслом его ежедневных выходов на работу, посадок в автобус, бесцельных, казалось бы, прохаживаний по сцене и театральным коридорам, – стало мерой наполненности всякого прошедшего дня содержанием. У него появилась если и не привязанность к самой Маше, то привязанность к ее образу, ее чертам, манерам, особенностям движения. У него появился вкус к Маше, пристальность внимания, дающая видимость острых отличий ее от всех соплеменниц. Свиягин не замечал, как тем самым отрезал себе все пути к возвращению назад, отрезал себе отныне возможность уснуть спокойно.

Чем чаще он возвращался мыслью к тому памятному автобусному разговору, тем неотвязней становилось убеждение, что для продолжения их с Машей знакомства – причин вовсе и не было, что случай по природе своей был внелогичный и уникальный, для повторения требующий воспроизведения всех мельчайших составляющих в той же уникальной последовательности: с общим дремотным состоянием автобуса, легким налетом тайны, пейзажем и пьяным Фанерычем. Что и продолжаться это могло – только до ближайшей остановки. Что есть знакомства, по ходу дела переходящие в потери.

Его охватывало чувство бесцельности затеи, ощущение тупика, невозможности повлиять на обстоятельства. «Не желаю разгадывать эти балетные ребусы! – собирал себя Свиягин в кулак умственными построениями. – Гори все огнем, забыть обо всём тут же! Этот клубок никогда не будет распутан, они не ценят вещи, сделанные так ярко, что другими женщинами бы уже не забылись, они невоспитанны, они не отвечают на то, на что просто неловко уже как-нибудь не отвечать!»

И он продолжал тайком поглядывать на Машу.

Ах, Свиягин, гроза интеллектуалок, наивный Казанова! Кто знает, кто проследит, какая работа происходит в женском сердце от одного посеянного слова, взгляда, а иногда – вообще без всяких видимых причин! Для одних не существует ничего, что находится дальше расстояния вытянутой руки, другие могут за тысячу верст услышать твое скрытое чувство – кто проследит эти пути? Кто в этом разумеет?

Но начал замечать наш герой, что сталкивается с Машей чаще, чем прежде, до их знакомства, чаще, чем с кем-либо еще. Всё перед спектаклем было движение и водоворот, но у него оставалась минута ожидания провожатого-итальянца, должного показать дорогу на водящий луч, – Свиягин ждал, по обыкновению, у пульта и находил там Машу в страшной балетной растяжке, «греющуюся» на планшете. И что-нибудь, да успевал сказать Свиягин вразумительного. Случайностью ли были эти незначительные «пересечения путей», но все чаще ему стало казаться «с холодком под сердцем» и некоторое Машино в этом участие. «Бог ты мой, да что же это за обрыдлая, нелепая жизнь такая! – отчаивался он порой, – всё на ходу, всё бегом, всё вполслова, вполбашки, и ляпнешь чего не то, занесет молодца, так и до конца следующего дня не исправишь, не объяснишься!»
 

3.

В один из вечеров, в пригороде Парижа, команда техников сидела в холле отеля, развалившись в мягких кожаных креслах вокруг стеклянного стола. Пару часов назад закончился очередной суточный переезд; заученно исполнив традиционный ритуал с размещением и душем, люди потянулись из замкнутого пространства номеров на просторы – часть коллектива подалась на вечерние улицы, техники же удовольствовались объемом холла и баночным пивом.

Свиягин заметил Машу, которая, вышла из лифта и, будто замявшись в нерешительности, не двинулась никуда дальше, а уселась в отдалении на диване без всякой видимой цели.

«Что бы это могло значить?» – подумал Свиягин, уже не слыша речей соратников. Смутные догадки последнего времени снова посетили его: «А что, если именно таким вот бессловесным балеринским образом она обращается ко мне? Вдруг это не что иное, как своеобразный жест приглашения? Подходи, мол, присаживайся, Свиягин?»

Однако в нарушение этой гипотезы Маша неожиданно встала и устремилась к выходу. Заметила ли она Свиягина вообще? Прямая, стройная, в летнем платье, она легко спустилась со ступенек под козырьком и не спеша пошла по вечерней улице, освещенной в уходящей перспективе огнями фонарей, витрин и реклам. Стоило ли Свиягину ее догонять? Или догонять ее означало еще раз увидеть удивленные, даже возмущенные, глаза и услышать банальное женское «зачем»?

Ах, женщины! Эти жесты, фразы, этот туман, эти области циклона меж ясностью и полным мраком; странны эти грани. Вы часто говорите с нами так, будто на этом свете хуже нас никого уже быть не может, но желаете показать это непременно, – и именно эта чрезмерная ваша серьезность и подчеркиваемое равнодушие дают нам надежду на невозможное.

– Василий, дай мне ключи от трейлера, – сказал Свиягин сидевшему тут же в компании отечественному водителю.

– Задавить кого-нибудь хочешь? – с ухмылкой спросил водитель, а соратники Свиягина дружно заржали по-лошадиному, прекрасно понимая о чем идет речь.

– Не знаю. Посмотрим по обстоятельствам. Дай ключи.

– Вид у тебя какой-то усталый. Отдыхай, Серега! – пытался отшутиться Василий. – Да и мой железный конь уже спит!

– Я разбужу. Мне недалеко, тут, рядом.

– Да чтоб мне в пробке на месяц застрять! – воскликнул водитель, видя серьезность свиягинских намерений. – Я и прицеп с декорациями уже отцепил, один тягач остался! Завтра с утра в Париж за разрешением гнать!

– Да мне не декорации нужны! – рассмеялся Свиягин обычному водительскому рефлексу. – Давай ключи!

Он прошел на гостиничную стоянку, открыл исполинскую кабину «Мерседеса», влез по ступеням внутрь и со словами: «тихо завелся и тихо пошел!» завел громадину-тягач, отмечая попутно про себя, что автомобильное кресло, само принимающее форму тела, не в пример удобнее автобусного.

«В этой трагической истории кланов Монтекки и Капулетти я опускаюсь до голливудского уровня!» – воскликнул еще Свиягин, трогаясь с места и выруливая с гостиничного паркинга на улицу. Перед носом болтались какие-то вымпелы и куколки водителя Василия, но наш герой быстро увидел Машу, шагающую впереди вдоль тротуара. Он сбросил газ и, соизмеряясь с балеринским шагом, очень осторожно и медленно поравнялся с ней всею своей хромированной громадиной, двигаясь рядом. Маша, не останавливаясь и не оборачиваясь, тяжело вздохнула.

Узкая улица была в это время уже почти безлюдна; навстречу им попадались иногда балетные пары и небольшие группы, идущие назад, в отель, с первой разведки – все они с изумлением оглядывали странный тандем, не решаясь обратиться к Маше за разъяснениями, как будто уже окончательно убедившись, что тут имеют место отношения, человеческому разумению недоступные. Так они и смотрелись со стороны – идущая по тротуару девушка и ползущая рядом громадина. «Это мы так прогуливаемся!» – буркнул Свиягин, как бы отвечая на все вопросы встречных. Он кнопкой открыл оба боковых окна.

Свиягин не мог читать Машины мысли, но приблизительно знал голую механику типового балеринского поведения. Он знал, что балерина никогда и ничем не выдаст зрителю своей растерянности в случае непредвиденной ситуации, ни при каких обстоятельствах – даже получив травму – не уйдет со сцены, не завершив дела, если уже на эту сцену вышла. Поэтому он чувствовал, что самое простое сейчас для нее решение – развернуться и пойти в обратную сторону – ей вряд ли придет в голову. Двигаясь так некоторое время рядом, Свиягин вдруг резко заглушил двигатель и крикнул на всю улицу, наглец, отчаянно, идиотским голосом:

– Девочки, стоим!

Рефлексы, с детства вогнанные в кровь балерины – поступать в случае любого сбоя механически, быстрее, чем это может дойти и до зрителя, и до нее самой – заставили Машу инстинктивно остановиться. Остановилась фонограмма, остановилось действие, и, чтобы не разваливать синхронное движение мизансцены, Маша тоже застыла на месте – ждать, пока какая-нибудь подсказка к дальнейшему действию себя не проявит.

– Послушай! – крикнул Свиягин, – это уже становится неприличным! Что о нас люди подумают? Садись, поехали!

Маша, наконец, стала к нему вполоборота и опять только вздохнула, но так, что было понятно – никуда она не поедет.

– Почему ты даже не обернулась? – воскликнул Свиягин, выпрыгивая на тротуар из кабины. – Разве ты ничего не боишься?

– Нет, – сказала Маша, – кто же это еще мог быть? Чтобы – вот так?! И как ты появишься в следующий раз, можно узнать? На пушечном ядре, на верблюде, на лыжах, в валенках, с оркестром?

Она как бы стряхнула с себя наваждение, развернулась и пошла так же не спеша назад, в сторону отеля.

– Новые вещи вторгаются в твой мир! – крикнул Свиягин ей в спину. – Прежний тип сознания совершенствуется!

– Нет, – сказала Маша, не останавливаясь и не оборачиваясь, – наоборот, разрушается.

– Да куда же ты! – крикнул Свиягин еще, – а как я разворачиваться буду? Помоги мне хоть улицу перекрыть! – попытался пошутить он.

Маша не отвечала.

Отогнав тягач на стоянку, Свиягин зашел в холл отеля и положил ключи на стол перед Василием.

– Твоя подружка только что вернулась, живая и невредимая, – улыбнулся в усы водитель. – Сказала, чтоб я тебе ключи больше никогда не давал.

– Хватит врать, Вася, – отвечал Свиягин, – она такого в жизни не скажет. Да и просто знать не может, чем заводится машина и у кого от нее нужно брать ключи. Слишком сложная цепочка. Вы, карданы, какие-то все фантазеры.

– И это плата за добро! – рассмеялся водитель.

Ближе к полуночи Свиягин попрощался в холле с соратниками и вошел в лифт, но какая-то сила заставила нажать его кнопку Машиного этажа. Пройдя в конец длинного пустого коридора с бесчисленными дверями по обеим сторонам, Свиягин отчего-то поступил «по-балетному» – уселся не на гостиничном диванчике около чопорного зеркала и вазы с какой-то растительностью, а прямо у стены на мягкий ковролиновый пол, вытянув перед собой ноги. Впрочем, такие манеры не были в чистом виде унаследованы им от балета; стремленье невольно воспринимать любой угол собственным домом – подспудно сидело в каждом путешественнике, уже уставшем от бесчисленных переездов и перемен.

Место, куда он пришел, было на этаже тупиком, и в переносном смысле Свиягин был в тупике тоже. Вдруг он услышал чьи-то тихие шаги по коридору. В полумраке, на расстоянии, можно было не сразу разглядеть кого-либо вообще, но Свиягин еще боковым зрением, по одним только очертаниям и особенностям движения узнал Машу.

Она подошла и, на секунду замешкавшись, опустилась рядом, так же вытянув по полу длинные ноги в узких брюках. Еще секунду в ней шла какая-то борьба; наконец, как бы не в силах сладить с собой, она прильнула к Свиягину, обхватив его шею руками, уткнувшись лицом в его грудь, отчаянно прижавшись к нему всем телом.

Наш герой не сразу осознал происходящее; он замер от неожиданности, чувствуя щекой Машины волосы. Но этот жест был настолько недвусмысленным, что на Свиягина накатила волна нового, еще неведомого счастья, смешанного и с волнением, и с усталостью, и с восхищением от справедливости жизни! Тут не было места какому-нибудь мелкому самолюбию; но это безусловно было завершением всех его мытарств, последним штрихом его прежней нескладной повести, – даже победой, оказавшейся вдруг такой естественной и безоговорочно подтверждающей правоту – нет, не его личную, – а именно тех самых «вещей призрачного происхождения», без которых мир не устоит.

– Вот так бы всю жизнь и провела, вцепившись в тебя, – сказала Маша. – Странно как. И чем только я заслужила такое... твое внимание?

Свиягин наклонился увидеть ее глаза, но Маша отвернулась, прижимаясь другой щекой к его плечу.

– Господи... Таких, как я – сотни, одинаковых, друг на друга похожих, – сказала она с какой-то усталостью. – Чем я-то лучше других? Почему именно я, Сережа?

Свиягин обнимал Машу, слушая вопросы, на которые вряд ли нужно было отвечать.

– И, главное, всё получилось из ничего, случайно, – продолжала Маша. – Могли бы с тобой еще сто лет работать бок о бок, и даже в одном автобусе кататься, если бы я сама тогда к тебе не напросилась. Вот именно, сама!

И уже почудилась Свиягину какая-то горечь в ее словах.

– Ты говоришь об этом так, – сказал он осторожно, – будто сожалеешь, что тебе не удалось улизнуть. Как будто ты в сети к охотнику попала. Так или иначе, пусть сегодня всё прояснится. Самое время теперь. Хватит трейлеров, простыней всяких, недомолвок.

– Да что же я, бревно бесчувственное, или кукла тряпичная?! – воскликнула Маша. – Думаешь, мне самой не хотелось всё это время хотя бы раз – согласиться? Да и тогда, в автобусе, ты думаешь, я просто так к тебе пришла? Поболтать?

– Думаю ли я? – безнадежно переспросил Свиягин. – Нет, я уже ни о чем не думаю. Я уже всё передумал и, надо сказать, мало чего понял. Или одного твоего желания недостаточно? Или есть какие-нибудь еще препятствия? В чем же, собственно, дело?

Маша отстранилась от него и отвернулась в сторону, положив вытянутые руки на свои колени и как бы сосредоточившись только на них. Она будто расстроилась.

– Других препятствий нет, – сказала она после паузы. – Конечно, дело только во мне самой. В этом-то всё и дело. И мне так странно, Сережа, что самых простых вещей ты не понимаешь. Господи, да что же это со мной? Не могу разговаривать так, сидя! – вдруг воскликнула она и, в секунду сгруппировавшись, пружинисто встала над Свиягиным. – Как будто всё стоит на месте, без движения. И голова моя балеринская без движения совсем не работает! – усмехнулась она. – Хочешь, пойдем прогуляемся? Я утешаю себя тем, что одна прогулка ничего не изменит.

– Это хуже любого отказа! – в веселом отчаянье от того, что он ничего не понимает, воскликнул Свиягин, тоже вставая с пола. – Донт аск вай, так сказать, или, по-русски: не спрашивай, Свиягин, почему! Всё равно ничего не поймешь из балеринского ответа! Может быть, я отупел, может быть, мне нужно поменьше пить сухого вина и побольше класть в чай сахара? – понесло его. – Такие повороты нынешним вечером! Не зря я подержался сегодня за руль! Ты вроде бы идешь мне навстречу, а сама отдаляешься; говоришь чуть ли не о взаимности и тут же ставишь барьеры! Я вижу, что ты не рисуешься, не играешь, да и не похоже это на тебя, Маша! Что же это? Как мне все это вместить и уложить в своей башке?

– Так мы идем или нет? – спросила Маша, улыбаясь свиягинскому кипению. – Уже первый час ночи.

– Конечно, соблазн отказаться – велик! – воскликнул Свиягин, наглец. – Однако, ладно, пойдем, так и быть. Если тебе от этого легче думается, то мне надо быть джентльменом.

Маша посмотрела на него восхищенно-отчаянно.

Они спустились в уже опустевший холл, прошли мимо портье и вышли на ночную улицу, теперь уже совсем безлюдную, беззвучную, без единого шороха, но сплошь залитую огнями реклам. Никогда не считал Свиягин, что рекламные надписи в городах других стран хоть каким-то образом относятся к нему, но теперь у него возникло ощущение, что эти поздние огни на безлюдной улице горят – не впустую, нет, – но будто чей-то чужой, здешний праздник закончился, все разошлись, и всё неоновое световое великолепие осталось теперь для главного выхода – их с Машей; чтобы только их проход был окружен разноцветным световым праздником, и только их шаги звучали в полной тишине, а всё прочее чужое присутствие было бы уже неуместным, запоздалым, бессмысленным, как ужин в час ночи.

Свиягин обнял Машу, и они пошли вперед; не куда-то, а только чтобы идти, обнявшись.

Но этих нескольких счастливых секунд испытания немотой поэтическая психика не выдержала. Свиягину нужно было понимать происходящее, ухватить его. Ему показалось, что за этим молчанием опять кроется нечто неведомое ему – как будто Маша на своем бессловесном языке ведет с ним диалог, которого Свиягин не слышит. Нужно было испытать ситуацию абсурдом, вывернуть ее наизнанку, чтобы все смыслы прояснились.

– Первая сегодняшняя сцена с трейлером была крайне неудачной, – натужно сказал он. – Надо получше ее отрепетировать. Сейчас пробуем еще раз, с выхода из отеля. В случае чего будем повторять, пока не получится.

Маша убрала от себя его руку, отстранилась и сказала устало:

– Нет, Сережа, ты мне скажи честно: может, это что-то особое, поэтическое, чего я не понимаю? Мне бы самой на что решиться, а тут... Ну при чем здесь театр? Ты даже не представляешь, чего мне всё это молчание прежнее стоило! Да если бы меня не тянуло к тебе, как сумасшедшую, и если бы я в тебе не чувствовала то же, разве б такое молчание было возможно? Боже! – воскликнула она, смеясь каким-то нервным смехом. – Час ночи! Завтра репетиции – весь день! Устроила себе ночной отдых! А он, смотрите-ка, издевается!

– Ладно, ладно, – сказал Свиягин примирительно, ничего не понимая, но снова обнимая Машу и уже без ее участия прижимая к себе. – Это я оттого несу ересь, что мы с тобой стали двигаться, и теперь – меня заклинило. Моя очередь, так сказать. Ты не можешь сосредоточиться без движения, а я не могу собраться с мыслями на ходу. Маяковский всё выдумал для красного словца, что стихи вышагиваются. Ни черта они не вышагиваются, разве что агитки, да и то с приплясом. Мне внешний мир и физиология как будто навязывают свой ритм, а озарения, скажем прямо, нет! Мне легко в одиночестве, у лампы, за письменным столом, или уж тогда, когда я от этой усидчивости отдыхаю – то есть, бегаю по крышам, срываюсь с водосточных труб и скатываюсь в овраги.

– А сейчас? – спросила Маша.

– У меня странное чувство, что я как будто в чем-то уже опоздал. Мне легче было бы завоевать тебя на волне моего прежнего раздолбайства и легкости, пока я не увяз в этих ребусах и вопросах без ответов. Как будто очевидность новой ошибки меня сковывает. Я, как сказала бы Цветаева, «ушел – душой – в немоту».

– Это Цветаева так сказала?

– Нет, она такого не говорила.

– А почему же ты тогда говоришь?

– Хм, действительно, почему... – замялся Свиягин. – Знаешь, Маша, чем дороги ушедшие поэты? С ними можно считаться, как с живыми, даже говорить и спорить. Знать, что бы они сейчас сказали. Они не живут, как ваши, в категориях превосходностей и великих вкладов в искусство, они – свои, домашние.

– Может быть, ты прочтешь мне стихи? – спросила Маша. – Не про ноги на плечи, а свои, настоящие?

Свиягин посмотрел на нее с сожалением и сказал:

– Читать стихи балерине, это всё равно, что кормить сеном паровоз. Или лошадь – дровами. Как угодно, да. Одно к другому абсолютно не подходит.

– Я не обижаюсь, – сказала Маша, – но ты не должен балеринские способности мерить поэтическими. Это то же самое, если б я оценивала стихи по тому, как поэт танцует.

– В Греции всё есть, – сказал Свиягин, – надо будет, и станцуем. Вон, Пушкин, тоже был поэт, а как танцевал на балах! Ч-черт, дрянь какая-то вышагивается! – изумился он сам себе. – У тебя на ходу лучше получается.

Маша вдруг задержала движение, сделала шаг в сторону с каменного тротуара на зеленую траву газона и потянула за руку Свиягина.

– Иди, иди сюда, на траву. Что ты там говорил в автобусе насчет «самой прыгать не надо, партнер подымет»? Держи меня за талию сзади. Да не обнимай, а просто держи.

Свиягин положил руки и едва не упустил Машу – сильно толкнувшись, она взмыла свечой вверх. Возмущению ее не было предела.

– Ты чего не держишь?! Ты чего? «Партнер подымет»! Вот так вы, поэты, и танцуете! Если б вы танцевали с балеринами, ни одной бы в живых не осталось.

– Вы бы от стихов раньше вымерли, – пытался парировать Свиягин. – Покажи-ка лучше движение, которым ты из автобуса тогда выходила.

– Томбэ?

– Ну ты и спросила! Откуда я знаю?

– Полностью комбинация – батман девлопе томбэ. Это, по-вашему, как бы батман с выниманием ноги и – падающий шаг.

– Да! – крякнул Свиягин. – Вот это по-нашему!

Но глядя на вытянутый носок с рельефным подъемом, на быстрый взмах прямой, как струна, ноги, Свиягин удивился, что в затверженное классическое движение, безупречно выполненное, Маше удалось каким-то образом внести оттенок юмора.

– Давай-ка еще раз поддержку попробуем, – предложила Маша, отводя рукой назад веером волосы, упавшие на лицо, – у нас же не получилось. Здесь не столько сила нужна, сколько слаженность. Чувствовать друг друга без слов. Э-э, да я смотрю ты ничего не умеешь! – рассмеялась она, когда Свиягин снова неловко, в разлад с ее движением, попытался поднять ее.

– Я много чего другого умею! – сказал он.

Маша неожиданно смутилась.

– Ну, это дело нехитрое, – сказала она.

– Да нет! – рассмеялся Свиягин. – Я, действительно, имею в виду не только это!

Маша еще больше смутилась:

– Извини меня. Трудно общаться с нормальными людьми!

Они опять вышли на тротуар и двинулись дальше.

– А почему ты сегодня спросил из машины, мол, что о нас другие подумают? – поинтересовалась Маша. – Ясно, что в шутку, но всё же? В какой степени для тебя это важно?

– Только в той, чтобы наши отношения каким-нибудь образом не отразились плохо на тебе. Меня это очень здорово сдерживало, надо признаться. Не бойся бы я повредить твоей репутации среди вашей братии, то развернулся бы не в пример шире.

Маша посмотрела на Свиягина с таким выражением, будто проверяла, не шутит ли он, и искренно рассмеялась.

– «Повредить моей репутации»! – передразнила его она. – Нет, ты все-таки ничего в нас не понимаешь!

– Да как я могу понимать инопланетян?

– Для меня – ты сам с другой планеты! – смеялась Маша. – Если ты о слухах, то мы с тобой уже все нормы перевыполнили! Подробности даже меня изумляют!

– Да когда ж мы успели? – удивился Свиягин. – Ты же мне прилюдно всё это время отказывала?

– Ой, да кто в это поверит? – вздохнула Маша. – Балерины все лгуньи; на людях одно, в действительности другое. Всё решает твое желание. Я тебя принимала в свободное время.

– Это у вас оно свободное! – рассмеялся Свиягин. – А у меня даже времени пожрать не было!

– Значит, успел на голодный желудок, – констатировала Маша. – Надо же чем-то жертвовать.

– Но, если без шуток, – продолжала она, – то никакой такой репутации в балете не существует. У меня только одна репутация – на сцене, а всё остальное недействительно. Так что в смысле слухов за меня не беспокойся. Знаешь, однажды Матильда Кшесинская пришла к Петипа просить роль Эсмеральды...

– Это анекдот?

– Нет, правда, было. Не перебивай. Так вот. Петипа плохо говорил по-русски и поэтому спросил у нее: «А ты – любил?»

– Анекдот же, – не унимался Свиягин. – По канве видно.

– Да нет, говорю тебе! Балетная классика! Кшесинская ответила ему, что да, мол, любила и сейчас любит. Тогда Петипа спросил: «А ты – страдал?» «Нет, – сказала она с сожалением, – еще нет». – «Вот когда узнаешь, что такое страдать, тогда приходи».

– Он с ней прямо как кавказец с рынка разговаривал, – сказал Свиягин. – Но если я правильно понял, то Петипа заботили не подробности жизни балерины, а то, как она может свой любовный опыт применить для новой роли. Пусть это даже роман с самим императором Николаем. Так?

– Да, так. И император тут ни при чем. Дело не в императоре.

– Но тогда отсюда вытекает еще одно. То есть, вашим педагогам, вашим «петипам» по этой схеме просто выгодны любые ваши увлечения, интриги, путешествия из рук в руки, разрывы и страдания?

– Конечно. И чтобы при этом ради танца мы умели перешагивать друг через друга. Нас за таких и держат. Но и это не главное. Главное – в нашем собственном отношении к таким вещам. Понимаешь, для балерины жизнь не разделяется на отдельные части: работа, любовь и... и так далее. Вам, не балетным людям, трудно понять одну простую фразу, что вся жизнь для нас, это сцена. Звучит как красивость, поэтому трудно понять ее глубину. Жизнь сама по себе, без танца, балерине неинтересна, и все поступки, совершаемые в ней, особого значения не имеют.

– Не имеют?

– Почти не имеют. Всё, что происходит не на сцене, интересует балерину только в одном смысле – чем это полезно для главного и как помогает отдохнуть и набраться новых сил. Когда балерина в свободное время уподобляется вам: ходит в гости, готовит, стирает, спит с мужчиной – для нее это не жизнь, а какие-то остатки, отходы от главной, настоящей жизни. Всё это представляется ей чем-то необязательным, ненужным, растянутым, лишенным смысла, как долгий нудный разговор со скучными собеседниками, лишь отнимающий время.

– Это действительно так?

– Да, обычно это так. Посмотри, как репетирует на сцене балетная пара, по-вашему, влюбленная друг в друга. Минуту назад они ворковали в кулисах, но вот в танце у них что-то не получается, и балерина находит единственные слова для своего друга: «Твоя работа сегодня – это неуважение к партнерше!» Собственным, личным чувствам на сцене не может быть места. Любовь, как полотенце артиста или его шерстянки, оставлена за кулисами. И ты сам хорошо знаком с этими «странностями», много подобного наблюдал со стороны, но не понимаешь только по одной причине – отказываешься понимать. Даже допустить, что для кого-то это нормально.

– Это бред, – сказал Свиягин. – «Жизнь на сцене» – это банальность. Что такое «жизнь на сцене»? Розы, выпадающие из рук, ежедневная красивая смерть для зрителей и – аплодисменты? Это фантазия, гипноз, самообман. Если жизнь не берет свое, то это не жизнь, а паранойя. Жизнь не может быть отходами от танца, любовь не может быть разновидностью отдыха после работы, такая любовь называется не любовь, а бляд... Хм, прости.

Маша рассмеялась.

– Трудно подводить под это вашу мораль. Вы не понимаете, что для нас важны лишь тонкости отношений партнеров на сцене, а то, что балерины спят с кем-то там чуть не у всех на виду, это не мораль, а так, издержки производства. Это как таблетку от бессоницы выпить. Не-балетные люди видят нашу закулисную жизнь, и судят нас по тому, что у нас самих жизнью не считается. Думают, что всё знают о нас! Но примитивность балерины, это всего лишь видимость. Так же, как и ее доступность. Человеку со стороны может показаться, что этими убогими существами можно крутить как угодно, но это заблуждение. У балерин другие ценности, другие представления о главном. Кто ты на сцене – вот главная ценность, и мораль, и репутация. Но ваши люди этого... не понимают! Ну что это за безобразие журналист спрашивает у балерины: «Что значит для вас День Конституции?» Какая еще такая Конституция, зачем? Никогда не было никакой Конституции! И балерина с испугу отвечает честно: «Я не чувствую этого праздника»! Еще бы! Где ей его чувствовать, в «Жизели»? Или вот – одна из балерин, что вышла замуж за «вашего», признается: «Он прекрасный человек, но с Улановой я почему-то говорю на одном языке, а с ним не могу». Уланову и партнера балерина всегда любит больше, потому что они люди ее мира. Я уверена, что даже император для Кшесинской был во многом чужим, «не балетным», как ни дико это звучит.

– Неужели из этого бреда нет исключений? – воскликнул Свиягин. – Плисецкая, например? Она же совсем по-другому мыслит?

– Ну, Плисецкая... – с уважением сказала Маша. – Майя Михайловна вообще – исключение из всех правил. Но знаешь, что она говорит нам? «Я всю жизнь встречалась с настоящими королевами, и никогда не могла поверить, что они настоящие. В них нет пластики, они одеты без вкуса. Мы с вами на сцене их, увы, идеализируем».

– Потрясающе! – признался Свиягин. – Ведь в этом замечании – вся балетная сущность! Плисецкая только довела до совершенства ту мысль, что наша реальность для вас ненастоящая, призрачная, а реально только то, что на сцене! Ну да ладно. Но ты говоришь, что это обычно так...

– Да, я понимаю, речь обо мне. Пойми, Сережа, меня правильно. Ты не входил в мои планы. То, что со мной случилось, случилось по моей собственной неосторожности.

– Может, ты от меня беременна? – съязвил Свиягин.

– Нет, хуже. Я, Сережа, теперь запуталась окончательно. Никогда не думала, что это так опасно – отойти в сторону и посмотреть на себя с некоторого расстояния. Глазами нормальных людей. Или не нормальных, то есть, не наших? Я уже теперь и сама не знаю, каких. Но ты меня как бы в сторону отвел, да еще дал мне свой язык, свою речь, сказать это. И я теперь не знаю, кто я – ни рыба, ни мясо. Защищаю балет, а сама слышу, как дико всё это звучит, как нелепо мы, балетные, со стороны выглядим.

Разве для меня этот вопрос главный – кто ты мне, дорог мне или нет? Да я счастлива дать тебе всё, чего ты только пожелаешь, но ведь дело не в этом! Я уже не такая дура, как наши, я знаю, что лично мне этот номер даром не пройдет. Ты занял во мне место, принадлежащее балету, и мое счастье, мое желанье быть с тобой – это соблазн, вопрос, который я не могу решить. Любая балерина наутро выйдет на сцену со свежими силами уже не к вчерашнему любовнику, а к партнеру, и они будут жить совсем другими, главными, настоящими, сценическими чувствами. Другая бы это легко пережила, а я? Кто я тогда буду, кем выйду на сцену и что буду чувствовать? Сбой в голове, ерунда какая-то! Серединка-наполовинку; ни твоя женщина, ни балерина. Разрываться пополам? Нет, это даже не разрываться, это два разных мира в себе сталкивать, устраивать в душе мясорубку.

...Какие смыслы открывались Свиягину с каждым Машиным словом, как они переворачивали в голове все прежние слова и значения! А так хорошо всё начиналось! Еще пять минут назад он не мог представить себе ничего подобного. Никакие признания женщины в изменах не произвели бы такого впечатления, какое произвели Машины слова на Свиягина. Это было равнозначно тому, как если бы Маша призналась вдруг, что прилетела с другой планеты, тянется к нему, но сама состоит из какого-нибудь антивещества, и прикосновение к ней Свиягина будет для нее смертельным.

– Удивительная ситуация, – усмехнулся Свиягин. – Получается вроде того, что от меня ничего не зависит?

– Я знаю твой стиль, – грустно улыбнулась Маша, – но даже ты, Сережа, ничего тут не сможешь изменить! – уже с нескрываемой горечью воскликнула она. – Ведь я не просто женщина, я – другое. Конечно, ты можешь настоять, и я... просто не смогу ничего с собой поделать, – потупила она глаза, – Да. Но это будет совсем бессердечным с твоей стороны. Поможешь мне только саму себя быстрее задушить. Слишком всё это серьезно. Я, действительно, будто попала в какие-то сети.

Свиягин посмотрел на нее исподлобья.

– Сети? – переспросил он. – Разве я ставил тебе сети?

– Пойми, ведь я хочу, чтобы и ты знал, во что втягиваешься! – воскликнула Маша.

– Утешай, пожалуйста, себя, – сказал Свиягин, – а я уже втянулся.

– Очень, очень жалко, – расстроенно произнесла Маша. – Ты мне очень дорог, Сережа. И именно поэтому нам нужно как можно быстрее всё это закончить. Ведь ты меня сегодня нисколько не обнадежил, то есть, совсем не разочаровал. Это ужасно.

На следующее утро, в театре, Свиягин подошел к Маше, стоящей в кулисах. Артисты только что сделали класс под рояль, уже шла фонограмма репетиции, но на сцене и вокруг творились еще разброд и неразбериха, свойственные всякому первому обживанию чужой площадки. Артисты еще неловко тыкались из кулисы в кулису, выходили «не оттуда» и опаздывали по музыке, кто-то вообще неожиданно пропадал, заблудившись в новых незнакомых переходах под сценой; тогда репетицию останавливали.

Маша стояла, опустив глаза, и тяжело, сосредоточенно смотрела в пол. Свиягин подошел к ней, открыл было рот, но в последнюю секунду понял, что такая сосредоточенность означает. Он еле успел шарахнуться в сторону.

– И-и, раз-два-три, р-раз! – крикнула Маша, и, сразу попав в музыку, выбежала на сцену вместе с целой толпой, дробно стучащей пуантами.

«Черт возьми, что ж это такое на белом свете творится? – тупо подумал Свиягин. – Где это еще видано: мне почти что признались в любви, и именно на этом основании – сразу же, решительно – отказали!»

В последовавшие за тем дни наш герой привыкал к мысли, что Маша почти не узнаёт его. Сталкиваясь с ней, Свиягин здоровался, глядя исподлобья. «А-а, привет, Сережа, как дела?» – легко, как бы мимоходом обнаруживая его присутствие, отвечала она. В такой огромной толпе было необязательным каждому приветствовать каждого, в середине дня – особенно.

«Приснилось мне это всё, что ли?» – спрашивал себя Свиягин.

4.

Французские фермеры, озабоченные тем, что ввозимые в их страну итальянские продукты расходятся лучше по причине своей дешевизны, а французские почти совсем не расходятся, а напротив, даже гниют тоннами, не найдя сбыта – устроили автоблокаду под Парижем, перекрыв трейлерами дороги и мигом образовав многокилометровые пробки.

И чёрта бы нашим гастролерам эта блокада и эти пробки, но восклицание отечественного водителя Василия оказалось для него пророческим. Машина «Совтрансавто» со всеми декорациями, аппаратурой, костюмами, обувью, гримом, репетиционными вещами артистов – оказалась намертво затертой среди сотен грузовых собратьев, растянувшихся змеей до горизонта.

Это была знаменитая французская автоблокада 1992 года, мирная вначале, но приведшая вскоре к столкновению с войсками, попытке расчистить дорогу танками и сожжению многих своих машин водителями в знак протеста.

Автобус же с гастролерами, после непродолжительных маневров по обочинам и развязкам дорог, вернулся в Италию.

Итальянец-импресарио был в шоке. «Вы должны отработать по контракту еще столько-то спектаклей! – нес он руководству театра полную ахинею, – ведь у меня уже проданы билеты во всех городах и заплачено за все площадки!». «А мы за французских фермеров не отвечаем! – парировали наши бюрократы. – Нечего дешевые фрукты во Францию возить!». «Я должен буду заплатить колоссальную неустойку! – ужасался итальянец, – у меня нет таких денег!». «Это не наши проблемы, – отвечали ему, – заплатите коллективу за уже отработанное и хоть завтра отправляйте в Москву!». «Но чем же я заплачу? Все деньги уже вложены! Я могу заплатить только в случае, если спектакли будут продолжаться!» – ходил он безнадежно по кругу.
 

5.

Для людей, ведущих жизнь на колесах, наступили дни оседлости. Казалось невероятным, проснувшись утром, лениво потянуться и позволить себе еще полчаса горизонтального блаженства, а не бегать ошалело по номеру, сваливая в сумку все свои вещи подряд, да стучать в двери соседних номеров, раздавая чужие. Утро пахло душистым мылом, крепким чаем и детством. Два вечера подряд походили на что-то забытое из школьной жизни – прогул урока, чувство, что в круговой залаженности твоих обязательств есть идущая наперекор ей минута свободы. «Сейчас бы уже второй акт «Лебединого» начался! – вместо приветствия говорили друг другу, входя вечером в номер соседа с дымящейся кастрюлей и «столовым серебром». – Но – приступим!»

...Вдруг на третий вечер дошла весть, что несколько городов ни в какую не согласны на отмену и требуют запланированных выступлений на своих площадках с условием – приезжайте, а все проблемы будем решать на месте. Неясно, на что они рассчитывали, однако это означало, что гастроли будут продолжаться. «Show must go on!».

Когда Свиягин, узнав новость, зашел в 225 номер отеля «Ибис» к Шуре, тот, по обыкновению пьяный, сидел у зеркала над взрезанным пакетом вина и философски тянул:

– Да-а! Дела-а-а!

Фанерыч уже прознал о продолжении гастролей и даже получил задание от худрука Вениамина Петровича. Теперь он, попивая второй пакет, «сводил» на японском двухкассетнике оставшиеся у него репетиционные записи спектаклей. Кассеты были разбросаны по всему номеру.

В паузах между музыкой, через стену, из соседнего номера слышался несмолкаемый гомон, взрывы смеха и гулкое перебивчатое говорение, переходящее опять в гомон и смех. Это был Машин номер, куда по вечерам балетные девицы стекались кушать свое балеринское варево. Свиягин различал порой самые высокие голоса. Там горланили, цитируя невпопад то какие-то поп-шлягеры, то частушки, колбасой катались по номеру, будто прущая из этих юных созданий энергия должна была волей-неволей находить любой, даже самый несуразный выход.

– ...Как айсберг в океа-а-ане! – выл кто-то.

– В Окина-а-аве! – кричала одна из сестер-близнецов, Ольга Щапова.

– В одина-а-аре! – кричала ее сестра, Щапова Анна.

А Шура, сидящий тут, то мрачнел, то трясся от смеха:

– Гм-м! Наш Ве Пе не худрук, а сундук! Что это за хурма творится? Спектакль, под кассетную запись? Оригина-а-ально! И чего там эти Параши Жемчуговы разорались? Работать не дают! – говорил он, опрокидывая очередной стакан вина.

– Вот ты, Сергей, литератор, – мутно глядя на Свиягина и уже держась на стуле из последних сил, хитро говорил этот словесный террорист. – Скажи мне, как литератор литератору, как индеец индейцу, «Ибис» – это подлежащее или сказуемое?

– Это птица, но если ты о названии отеля, то это имя соб...

– Ни черта не знаешь. Ибис – это приказ! У них норм-м-мальной «фанеры» нет, а ты тут ибис! – и с этими словами лингвистический хулиган сполз со стула и рухнул на пол. Свиягин подобрал его, шевелящегося и бормочущего: «ну вот, завтра опять болеть!» и уложил на кровать, где Шура через минуту уснул в позе «подпрыгнувшего украинца». Томясь и перематывая Шурины записи, Свиягин был сражен наповал – место вариации Базиля занимала «Мисс Вандербилд» Пола Маккартни, а «Дон Кихот» кончался грустной песней Элтона Джона «Прощай, желтая кирпичная дорога». Укрыв Шуру легкой накидкой и вытянув ему ноги, Свиягин перебрался к себе номер.

Через час раздался телефонный звонок. Звонил осветитель Ухтомцев.

– Ну, ты чего не идешь, милый мой! Если я сегодня варганю, то и всех созывать должен? Борщ уже стынет, со сметаной! А что на второе, не скажу! Сдохнешь! Давай быстрее! Поторапливайся!

– Иду, иду, – отвечал Свиягин.

– Фанерыч не у тебя? Он музыку писал, а сейчас его телефон молчит. Ты не в курсе?

Свиягин рассказал что к чему.

– Ладно, оставим ему. Давай быстрей.

Через секунду раздался еще один звонок от Ухтомцева.

– Опять я. Слушай, мы кетчуп тебе в сумку засунули, прихвати. И ложку посмотри, у нас не хватает. Всё, давай.

Вслед за этим раздался еще один звонок.

– Да! – крикнул в трубку Свиягин. – Чего еще надо? Я, мля, так до утра буду к вам собираться!

– Сережа, это я, – сказала Маша в трубке смущенно.

Свиягин оторопел. Он хотел что-нибудь сказать, но издал только невнятное мычание. Возникла пауза.

– Девочки ушли, – произнесла Маша нерешительно. – Чем ты сейчас занимаешься?

– Ничем, – наконец, нашелся Свиягин, – я свободен.

– Заходи? – то ли предложила, то ли спросила она.

И опять Свиягин замешкался.

– Сережа, я всё прекрасно понимаю, – сказала Маша, – но... пожалуйста, приходи.

– Конечно, приду, – пробормотал наш герой, – хотя, боюсь, что завтра при встрече ты опять не будешь меня узнавать. Снова всё начинается с нуля, Маша. Будто с какой-то кассеты вытерли все предыдущие сюжеты.

Однако Свиягин лукавил, говоря так. Он уже чувствовал и новый поворот событий, и свойственную этим событиям опаску быть неосторожно разрушенными, – их новую значительность и хрупкость одновременно, и тайное, упрятанное за словесными формами приличия обоюдное понимание происходящего. В этой хрупкости и есть вся драгоценность, когда за прозрачными словами ощущаются вещи несомненные.

Дверь была приоткрыта, Свиягин постучал и, услышав Машино высокое «да-а!», вошел. Номер, вероятно разгромленный прежде девицами, носил следы тщательной свежей уборки, горка посуды еще блестела, одеяла и покрывала были безукоризненно расправлены и заправлены – на всём был характерный отпечаток женской хозяйственной педантичности – то, чего не бывает в мужских гастрольных номерах, прокуренных, вздыбленных, с липкими кругами от стаканов на полировке. В ванной комнате, где обычно у всех гастролеров происходила готовка, и где теперь находилась Маша, на сковородке жарилась какая-то экзотическая рыба с гарниром, из горки льда торчали бутылки с минеральной водой, плевался итальянский сволочуга-кофейник.

Маша встретила Свиягина смущенной, почти виноватой улыбкой.

– А я тебе ужин приготовила, – сказала она. – Будешь? Я в маркет сбегала, тут, внизу. На ужин рыба, потому, что ужинать будем вместе! – добавила она чуть более решительно, явно прикрывая смущение непривычной ей ввиду присутствия Свиягина ролью хозяйки. – Меню компромиссное. Потерпи минутку.

В «Ибисе» стол тянулся вдоль всей стены. Маша старалась, суетилась, то отбегая приглядывать за готовящейся едой, то сервируя стол и ставя два стула боком к столу, лицом друг к другу, – а Свиягин стоял как столб и испытывал новое, удивительное чувство. Ему было тут хорошо, покой сошел на его душу. Всё это было как бы воплощением свиягинских мечтаний о нормальности их с Машей отношений, домашних, почти семейных – простоте и уюте, с закатом за окном, тяжелыми шторами и торшерным светом; о неотменимых человеческих вещах, звучащих впрямую, без разгадываний словесных ребусов и странностей поведения. Что-то уж слишком трогательное было во всем этом, загаданное, хрупко начинающее сбываться.

– Садись есть, – сказала хозяйка.

– Как это всё... как это на всё прежнее непохоже, – сказал восхищенно Свиягин, – «садись есть»!

– А правда, Сережа, так бывает у нормальных людей? Приглашают... садятся, кормят! И никакой игры, ничего чужого?!

– Да.

– Садись есть! – Маша решительно сняла сковородку с одного из стульев и подвинула стул Свиягину. Свиягин сел машинально на горячий стул и тут же заревел белугой:

– Г-га-а!!!

– Что? – спросила Маша, волнуясь.

– У-у, ё-ё! Я-то не балетный, мог бы сообразить! «Садись есть»! Жарко, Машенька! Может быть, тиф?

– Тиф не бывает снизу, Сережа. Это что-то другое. Даже я, миленький, это понимаю.

– Молчи, сердце мое! – сказал Свиягин. – Что б я так дорожил своим телом! Мы еще не в аду, мы еще не всё спели, а нас уже на горячие сковородки сажают! Ладно, ладно, мне уже теплей.

Свиягин ел блюда, неумело приготовленные рукой балерины, и иногда, исподволь, поглядывал на Машу. Глаза их тогда встречались, они улыбались оба. Особых слов было и не нужно. А то, что говорилось, было легким и несущественным.

– Где ты научилась так прекрасно готовить? – говорил Свиягин, веселясь. – Редкая удача мне выпала!

– Оставь комплименты своим «нормальным» женщинам! – смеялась Маша, лукаво поглядывая на Свиягина. – Я артистка. У меня профессиональное чутье на фальшивую похвалу!

– Боже, да что же это за беда? Как же с вами бороться? Наваждение какое-то! Причем здесь профессия? Разве честность – категория искусства? А импровизация, а кураж, а – подурачиться?

– А причем здесь искусство? Я – о естественности! Всё то хорошо, что невольно! – серебряно смеялась Маша. – А всё, что натужно, то недействительно, притворство и расчет! А я артистка, меня трудно обмануть словами. «Ты прекрасно готовишь», гляньте-ка! С чего это я прекрасно готовлю?

– Беда, беда! – смеялся Свиягин. – Хвалить тебя нельзя, ругать тоже бесполезно. Ладно, зайдем с другого боку, по-поэтически, через образ. Скажем так, что этот ужин для меня – самое дорогое из того, что я получил от жизни в последнее время! А? Что скажешь?

– И это твоя поэтическая фантазия? – всплеснула руками Маша.

– Да. Так сложно говорят только о простых вещах.

– А что, может они и вправду не такие простые?

– Что ты, Маша. Нам-то они легко даются. Понимаешь?

...Свиягин, потянувшись за чашкой, наклонился вперед, и Маша совершенно невольно, в ответ на его движение, тоже чуть двинулась навстречу. Они застыли на секунду, замешкавшись, – это движение что-то подразумевало, они как будто запамятовали, что нужно было им еще, – секунда ушла, Маша опустила глаза, вспыхнув, а Свиягин взял свою чашку.

Но в этой заминке и было всё волшебство вечера – роскошь никуда еще не торопиться, магическая возможность остановить эти неповторимые, единственные минуты, это чудо питья из чашек, гляденья друг на друга, волнения, когда каждый, забыв себя, очарован другим – всё самое настоящее на этом свете, но эхом отзывающееся уже где-то и в запредельных областях, всё самое трогательное и щемящее, которому бы – не прерываться никогда.

Свиягин смотрел на Машу не сводя глаз. Он не мог до конца поверить, уложить в своем сознании, что в эту восхитительную оболочку, в это стремительно-линейное сочетание форм, в это существо, казавшееся и без того цельным, завершенным, заключены еще и нежность, и внимание, и тепло к нему.

...И ничего в ней нельзя было объяснить, проговорить словами. В ней всё было необъяснимым тем более, чем более неповторимым. Во всякой женщине рано или поздно начинал замечать Свиягин неистребимо подобные, мозолящие глаза – черты и качества предшественниц, могущие иного сделать циником.

А тут: по-особому плавно, с какой-то отмашкой и легкой, замирающей задержкой в движении, летела ее рука. По-особому удивлялись глаза и смеялись губы. Даже одежда служила ей не так, как другим, а по-особому! Мягкий белый свитер, удерживаемый как бы только плечами и спадающий водопадом складок, следил за каждым ее движением, повторяя и подчеркивая их плавность, и даже брючина по-особому, единственно и неповторимо, чуть-чуть не доходила до узкой щиколотки.

Во что бы ни наряжалась Маша, всё удивительно шло ей, шло в какой-то особой, превосходной степени перед прочими «гражданскими» наряжальщицами. И не по причине контраста со сценической балеринской «униформой», и даже не в силу особой Машиной легкости и стройности, а именно – по заряду хранимой в теле взрывной энергии, по вложенности несчитанного, безумного труда, по сдерживающей самое себя силе сжатой пружины.
 

(конец третьей главы). Перейти к Главе 4.
 



Российский триколор  Copyright © 2023. А. Милюков


Назад Возврат На Главную В Начало Страницы Вперед


 

Рейтинг@Mail.ru