Глава 7. Магия и геометрия. Прощание с кругом
1.
Затем был еще пятиэтажный отель в пригороде Парижа, уютный, какой-то весь домашний,
проникнутый насквозь доброжелательством персонала и заботой о гостях, по
вечерам опускающий тяжелые бархатные шторы и зажигающий лампы. Романтические
холлы с мягкими креслами, этажи и переходы, мягкие ковры, зеркала повсюду,
бесшумно растворяющиеся в воздухе горничные, от которых, как от чеширского
кота, остается одна улыбка, вазы с цветами, закаты с силуэтом Эйфелевой
башни за отдернутой французской гардиной, а то и вроде бы ни к селу ни к
городу – рояль в каком-нибудь закутке, на подиуме, опять с цветами и
канделябром, – и садись, наяривай себе «Богемскую рапсодию». Звонки,
приглашения, сборы на ужин.
– «Ты куда пошел?» – вопрошали Свиягина под утро развалившиеся в креслах и по
диванам товарищи. – «Как это, куда? Домой, спать». За окнами уже теплился
рассвет, но башня была всю ночь видна, подсвеченная прожекторами, и вот ночь уже и
просижена за разговорами. И был взрыв общего веселья. – «Да ты у себя в
номере! Это мы у тебя в гостях!» – «Во, черт, и то правда. А ну, тогда
выметайтесь все, я спать буду!» – «Свиягин, не отрывайся от коллектива. Ты,
чай, не один», – говорил полусонный Казимирыч. – «Чай? При чем тут чай? –
смеялся Свиягин. – Вот, вина выпейте и валите!»
Работа продолжалась, но с французами работать было легко: они были все поголовно
гуляки, они и жили, и любили, и работали себе в удовольствие. Осень во
Франции была теплой. Повозившись на сцене с час и найдя повод для перерыва
достаточным, одной объединенной командой все выкатывались из театра на
какую-нибудь зеленую лужайку, разваливались, боролись, дурачились, хохотали.
Всё было пронизано юмором и каким-то по-детски несерьезным, беззаботным
отношением друг к другу и тому, что творится вокруг. Даже прозвища французов
были какие-то несерьезные, мультяшные. «Эй, Бибо!» – подмаргивал главный
одному из своих. – «Жё нё конпран па, Шушу! – прикидывался тот непонятливым,
гримасничая. – Я говорю-ю по рюсски...» Шушу показывал ему кулак, и под
общий гогот на свет появлялась какая-нибудь бутылочка доброго бургундского.
И отель, где поселился коллектив, довершал картину всеобщего согласия и всеобщего
беззаботного отношения к творящемуся вокруг. Дух ли Франции располагал к
этому, но глупым казалось после спектакля забраться под одеяло, когда можно
было еще продолжать и продолжать веселье. Свиягин гулял по ночному Парижу
босиком, давая отдохнуть ногам от дневных оков обуви, весь отель ходил
ходуном ночь напролет, играла музыка, слышались смех, крики, а кому-то
однажды надумалось ночью даже взрывать на балконе петарды.
В один из вечеров, после спектакля, Свиягин вернулся в свой одноместный номер. Он
закрыл дверь, включил кассетник. Настя Полева пела:
«Над крышами небо,
Всему свое время.
С тобой – твое дело,
В тебя – моя вера».
Но мужской голос возражал ей:
«Со мной – ночью холод,
Желанье напиться.
Опять чужой город,
Усталые лица».
Тут же начали раздаваться телефонные звонки, – хлопцы дошли до своих номеров и уже
забеспокоились, стали тяготиться одиночеством. В числе первых позвонил Ухтомцев.
– Сергей! Ужинать придешь?
– Ухтомцев, у тебя что, готовить некому? – засмеялся Свиягин.
– Не бойся, сегодня будешь отдыхать. Казимирыч прямо у меня залез в ванную, под
душ, к себе идти поленился. За это он сегодня варганит. Таков уговор. Теперь
он одной рукой намыливается, а другой кашку в кастрюле помешивает! Правда,
ругань какая-то непотребная оттуда доносится. Может, перепутал чего?
Потом позвонил Шура.
– Эти архаровцы совсем обленились. Опять у них каша, да еще Казимирычу доверили.
Говорят, и каша сгорела, и Казимирыч ошпарился. Приходи ко мне, у меня будет
картофельное пюре со сливочным маслом, джамбоны и копченые сосиски, сыр с
зеленью! Покушаем до заворота кишок!
– Не, Шура, спасибо, устал. Сегодня ужинать не буду.
Свиягин выключил кассетный магнитофон, походил по номеру.
– Балерину, шампанского и на люстре покачаться! – вдруг вспомнил он ни с того
ни с сего, рассмеявшись. Он спустился в бар, купил бутылку шампанского и
бегом, не дожидаясь лифта, взлетел по лестнице обратно в номер.
Распечатал бутылку. «Хорошая идея! – чокнулся он стеклянным стаканчиком с
бутылкой. – Шампанского – это отличная идея, хотя и отдает чем-то фальшивым,
салонно-гусарским. Но – из песни слова не выкинешь!»
А Маша жила в соседнем номере. Это было посильнее Фауста Гёте, это было неизмеримо
сильней выныриваний отовсюду ее Красноярска и прочих совпадений. Она была за
стеной, голова ее по ночам лежала в полуметре от головы Свиягина. И самое
поразительное: Свиягин чувствовал, что и это случайное совпадение, их
соседство – будто бы продолжение их общего везения, сталкивания их судьбой
на пересекающихся тропках, но – сорвавшееся по каким-то странным и
трагическим причинам. Как будто по инерции судьба еще предоставляла им шанс
за шансом быть рядом. Как будто судьба еще на них рассчитывала, сводила их,
сама не ведая или запамятовав, что всё кончено.
«В сторону – то же. Назад – то же. В другую сторону – опять то же! И так далее, до бесконечности!»
– Зачем же всё это? – спросил Свиягин вслух. – Говорят, что это не решает
никаких проблем, но пусть. Другой Маши у меня не будет, а этой и сейчас нет.
«Не бойся, сегодня будешь отдыхать». Да, я хоть немного отдохну, может быть, даже высплюсь.
Он рассмеялся.
– Да ведь не стена же нас разделяет! Этого же не пробить, этого же не купить ни за
какие деньги, не выходить ногами, не ублажить никакими подарками! Ну что, –
продолжал он, сам поражаясь глупости неожиданного предположения, – попросить:
так, мол, и так? Не могу без тебя? Сделай одолжение, побудь со мной?!
И еще сказал Свиягин:
– И клочет рыбак, и клочет. Снесет его к берегу, а он выгребет на середину реки,
и снова клочет и клочет... Пока опять его не снесет!
Он выпил еще.
– Балерина, – сказал он, – балерина. Это мы уже проходили. Моя – не моя, а
проходили. Шампанское – тоже проходили. А теперь – на люстре покачаться. Ибо некомплект.
Свиягин знал, что в его номере нет никакой люстры, но сказал это образно. Он открыл
окно, вдохнул ночной осенний воздух полной грудью, потом пошел в ванную комнату.
– И клочет, – сказал он, – и клочет. Причем виснет, точно гиря!
Это было обыденно, потому, что все обыденное вокруг и так уже давным-давно стало
великим, любому крупному поступку под стать. Продолжительность разлуки давно
превысила время их совместного бытья. И ничего – в остатке.
Свиягин посмотрел на себя в зеркало.
Внезапно он понял, что сейчас, в эту минуту, в его голову пришла самая страшная мысль
из всех возможных, которая не могла не прийти, поскольку любой художник
перебирает все варианты. Вслед за этим Свиягин подумал, что лучше уж любые
страдания, явные душевные муки, чем такая унизительная, скрытная, пугающаяся
сама себя, трусость. Если уж прощаться с жизнью по неизбежности, то нужно
прощаться результативно – обильно помочиться на голову тупой толпе или
вывалить сверху на них свои дымящиеся кишки. Но уходить добровольно – это
только радовать чертей. Ничего этим не решишь, не докажешь, никого не накажешь, сможешь
лишь вогнать в печаль и скорбь любящих тебя. Всё можно доказать только жизнью.
Психологи скажут о неизбежности компенсации в таких ситуациях, поэтому Свиягин,
размахнувшись, со всей силой ударил кулаком в зеркало, разбив его на сотню
трещин и серьезно поранив руку. Потом он долго лежал на кафельном полу и
плакал, размазывая кровь по плитке.
2.
Нас учили, что искусство – это типическое в типических обстоятельствах. Нас
учили, что любовь – это сложный комплекс психологических ощущений и даже
рецепторно-химическая деятельность организма.
Да только кто учил, тот сам дурак. Мы-то лучше знаем, что такое искусство и что такое
любовь. И ничто не умерло и не погибло – мир стоит на тех же основах.
Однажды, ближе к концу гастролей, Свиягин снял трубку и услышал голос, принадлежность
которого он, по неожиданности, не сразу смог определить.
– Сережа, – сказала Маша, вздохнув, – у меня сегодня день рождения. Чем ты занимаешься?
– Э-э... Чем я занимаюсь… – пробормотал Свиягин ошалело, – Ничем. Я свободен.
– Приходи?
Наш герой хотел было немедленно сказать нечто значительное, найдя наилучшую форму
ответа на поразившее его, с неба свалившееся приглашение, но в голове
забуксовало лишь что-то нечленораздельное и еще эта дурацкая фраза: «со мной
– ночью холод». Забыв даже поздравить именинницу, он пробормотал в трубку
нечто совсем уже дурацкое, несуразное:
– Сегодня же... автобус? Выезжаем в ночь?
Маша запнулась, возникла пауза.
– Сережа, я... День рождения-то сегодня. Смотри сам, как хочешь, у меня номер
соседний, 371-й.
– Да, знаю, – сказал Свиягин. – Тройка, семерка, туз.
– Да, точно, удивилась Маша.
С тою же силой и определенностью, с которой Свиягин когда-то любил Машу, он привык
теперь быть без нее, превратив в своем сознании в экспонат музея, поместив в
раз и навсегда очерченнные его, свиягинской тоской, границы. Свиягин не мог
говорить со своей выдумкой, у которой вдруг, вопреки музейной сущности,
образовался собственный голос и новые направления, но с замиранием сердца
чувствовал страшный обвал, что-то ошеломляющее, переворачивающее всю душу.
Появление его в Машиной компании было каким-то жалким повтором, добавкой к его прежним
встречам с Машей на людях – всё было тут, на месте, никуда не девалось, и
опять раздражало и мешало, отвлекая на себя внимание. Люди, день назад еще
служившие ему напоминанием о некоей человеко-балерине, его выдумке, в один
миг стали ему сейчас почти ненавистны; «когда мы любим кого-то, мы больше не
любим никого».
Воспоминания о наших привязанностях и любовях столь же необъективны, как
восторженное отношение к какому-нибудь поэту или композитору, лучшие
произведения которых мы выделяем, не беря себе за труд задерживать внимание
или обращать память к неудачным. Маша, ставшая лучшими выдержками и цитатами
из их со Свиягиным встреч, была теперь, на удивление, совсем другая, с
другим выражением лица, отвыкшего от взгляда Свиягина, с другими глазами,
видевшими все это время окружающий мир без Свиягина, с другой прической,
сделанной не для Свиягина, вся – каждой черточкой, каждой деталью – новая,
отдельная, самостоятельная, совсем непохожая на ту, которую Свиягин по
крупицам, как золото, отсеял себе в своих воспоминаниях.
В номере царила атмосфера веселья, также не имеющая отношения к свиягинским чувствам.
«Ну что вы человека держите, – сказала хозяйка, – на пороге». Она
по-балетному, жестами передавая свои мысли собравшимся, поёрзала на сиденье
за столом, освобождая Свиягину место: «Подвиньтесь, наконец. Раздвиньтесь,
дайте человеку сесть».
Он сел рядом с Машей.
– Ну, как дела? – спросила она.
Что мог отвечать Свиягин?
– Отлично, – сказал он.
– И у меня тоже, – сказала Маша.
– Что, «тоже»? – тупо переспросил Свиягин.
– Тоже отлично, замечательно. И Шура Фанерыч у нас, – добавила она еще, давая,
видимо, понять, что ее «отлично» связано с многочисленностью собравшихся друзей.
– Бон суар, месье! – крикнул ему Фанерыч.
– Выпьешь чего-нибудь? – спросила Маша.
– Нет, – отмахнулся Свиягин.
– Чем ты в последнее время занимался? – спросила она. – Что написал новенького?
Свиягин терялся: «Имеет ли она право спрашивать такие вещи, с такой простотой и
фамильярностью – у чужого? И... черт его знает, на что имею право я, кто мы друг другу?»
Вдруг Шура Фанерыч, лингвистический хулиган и словесный террорист, выпив залпом
очередной стакан виски «Джонни Уокер», встал посреди собрания и рубанул сплеча:
– Люди! Народонаселение! Вот – Маша. А вот, так сказать, Свиягин. А ну-ка, все
прочие, живо выметайтесь отсюда. Колбасой!
– Что? – переспросил Свиягин. – Шура, что? Что ты делаешь, я не понял.
– Тут и понимать нечего! – рявкнул звукорежиссер. – Тебе помогаю! Друг ты мне или
нет? А ну-ка народ! Для кого непонятно, повторяю текст. Я живо пошел отсюдова на хер, а всем балетным – следовать за мной! Кроме Маши, разумеется!
– Что это тебя так несет, душа моя? – изумился Свиягин, озираясь на лица людей,
которые непостижимым для него образом оказались все как один готовыми к
такому повороту событий и, кажется, только и ждали какого-нибудь сигнала,
чтоб теперь сняться всем колхозом и уйти. Все встали разом и торопливо
начали собираться.
– Да, занесло чуток, занесло, – говорил Шура, – ну да что уж теперь поделаешь,
ладно, пардон. Больше не буду, – говорил он еще, похлопывая кого-то из
гостей по плечу. – Это ты, что ли, учился с Машулей в одном училище? Тебе
страшно повезло. Извини, брат, но – выметайся! Лучшее в этой жизни с тобой
уже случилось. Майданов, а ты, видно, ждешь сольного приглашения на выход?
Вот как встанет фонограмма на твоем номере в концерте! Смотри, у меня уже
линию вышибает от перегрузки.
Гости ушли. Последним ушел грубиян Шура, хлопнув дверью.
Что же дальше? Нас учили, что искусство, это типическое в типических
обстоятельствах. Нас учили, что любовь, это... Да только кто учил, тот сам
дурак. Что такое любовь? «Коллега, это у них – пульс, но нам-то с вами лучше
известно, что никакого пульса нет!» Дело не в пульсе. Любовь – это для
посвященных. «Любовь так же проста и безусловна, как сознание и смерть, азот
и уран». Любовь – вот ради чего был создан этот мир, и чем он жив, вот его
основа и оправдание. Любовь – вот образ и подобие Божие. Любовь, а всё
прочее – вторично.
Маша заплакала, обхватила Свиягина тонкими руками, прижалась к нему всем телом.
Она весила, как всегда, на удивление мало – ведь танцовщица по роду своих
занятий и должна быть такой легкой, почти невесомой.
...Однако, слезы слезами, а пора было собираться дальше в дорогу.
3.
Потом они ехали ночью вместе в автобусе – мелькали огни пригородных селений, изредка
останавливались на платных пропускных пунктах, – всё это был сон. Было бы
правильней сказать, что их куда-то везли, неважно куда, зачем. Волна
умиротворения и счастья захлестывала Свиягина в соседстве со спящей
красавицей. Иногда и он впадал в забытье, и тогда ему снились другие места и
обстоятельства. Он в ужасе просыпался от сна, что едет один: «когда же она
ушла?» – а тут же обнаруживалось, что Маша тихо спит рядом, на его плече, в
соседнем кресле. Боже, и это было самое лучшее открытие, превышающее все
внезапные обретения на этом свете. Ей было прохладно, она ежилась. Иногда
Свиягин, путая явь и сон, порывался немедленно сказать Маше что-нибудь,
неизмеримо важное, чем можно было раз и навсегда поправить все прошлые
нелепости и закрепить это нынешнее счастье прежде, чем Маша снова неожиданно
исчезнет. «Но нет, – спохватывался он, – лучше пусть так. Лучше не
придумаешь». Маша ежилась. Свиягин укрывал ее мягким автобусным клетчатым
пледом, осторожно, нежно, ни у кого не учась, впервые, как не укрывал и ту
Машу, которая еще не была потеряна. Что же такое любовь? Когда ты тихо
целуешь спящую красавицу, боясь разбудить и касаясь губами только волос, это
вовсе не рецепторы и не химическая реакция. Маша спала, прижавшись к
Свиягину, согревшись. Что такое любовь? Это что-то безусловное, как уран и
азот, но вовсе не химическая реакция. Это – Красноярск, это – «подобное
притягивает подобное», это волна умиротворения и счастья. С тобой твое дело. В
тебя – моя вера. Что такое любовь?
Мы-то лучше знаем.
И мимо окон все также мелькали огни и какие-то тени, в которых едва и все менее
отчетливо различались одни только контуры спящих селений, и неважным было –
кто они, где они, но были они отстраненным одним наблюденьем, и фоном, и
сном, и обманом усталого зренья. Но что-то и в том угасании, без сомненья,
таилось во всей полноте, и наверняка не без помощи Провиденья; ведь счастье
не знает градаций, количеств – мол, здесь у нас боле, здесь – менее, оно
абсолютно, оно – как уран и азот, как умиротворенье. Оно, как азот и уран,
любовь и уран, любовь, и любовь.
4.
По приезде на место, утром, администрация собрала коллектив в фойе гостиницы, и
Игорь Глебович объявил:
– Товарищи! То есть, простите, я хотел сказать, господа! Минуточку внимания.
Наши дальнейшие планы определились, и они таковы. Спектакль, стоявший под
вопросом, отменяется, и вопрос, так сказать, снимается. Артистам
предоставляется двухдневный отдых, а техническая команда...
– Ура-а! – было реакцией большинства, ибо ежедневные непрекращающиеся спектакли даже
балетному существу рано или поздно надоедают.
– Не радуйтесь так откровенно. Вы на работе. Это не значит, что ваш класс не
состоится. На эти два дня заказана студия в получасе езды отсюда. А
техническая команда...
– Ну, ну, – похолодел Свиягин, вытягиваясь всем телом к говорящему поближе, – что:
«техническая команда»?
– А команда техников получает свой микроавтобус и переезжает в Лион, где
занимается монтировкой и светом следующего планового спектакля. Вынужден
сообщить, господа, что на лионской площадке условий почти никаких, но нет
худа без добра. Вся нужная аппаратура и помощники уже заказаны – вы с
французами приступаете к работе уже сегодня в ночь, а сейчас у вас есть
сорок минут на сборы. Думаю, принять душ и перекусить успеете.
– М-м-мда! – сказал Казимирыч, планы которого на двухдневный отдых «не
стрельнули». – Ч-черт, надо так надо. Вот же черт!
– Но... Как же так? – глупо улыбался Свиягин. – Да с какого рожна? – он не мог это
выразить словами, подобрать слов. – Кому это нужно? В какой еще такой Лион?
Зачем Лион? Что нам за дело до Лиона? Как это, Маша? – ты остаешься, а я
должен сейчас ехать в какой-то непонятный Лион? Что это за бред?
Свиягин вдруг вспомнил: да, действительно, когда бы не отмена, у них через два дня
по бумажке значился переезд именно в Лион, на следующий спектакль. Но это
было еще до возвращения Маши, когда никакие отмены-замены для Свиягина
ровным счетом ничего не значили. Но теперь?
Маша ничего не говорила, глядя на Свиягина широко раскрытыми глазами и сжав в
ниточку тонкие губы. Они стояли друг против друга. Вдруг из уголков глаз ее
побежали слезы. Народ вокруг них, чтобы не участвовать в неловкости, стал
расходиться, оставляя этих двоих в круге как бы разреженного пространства, вакууме.
– Годунова, идите на место, – вдруг сказал Игорь Глебович.
– На какое место? – возразила Маша, с непривычными ее образу истеричными нотками.
– Мы что, на сцене? Нет тут у меня никакого места.
– Хочу вам напомнить, Годунова, – раздраженно повысил голос чиновник, – что вас
недавно утвердили на одну из ведущих ролей в новом сезоне. В ваших интересах
выполнять все распоряжения руководства беспрекословно.
– Это потом, – пробормотала Маша, – еще не скоро. В новом сезоне. Да-да, не скоро.
Сейчас у меня другие обстоятельства.
Игоря Глебовича при этих словах перекосило.
– Годунова! – чиновник был явно до крайности раздражен таким оппортунизмом;
очевидно, что с подобным ему приходилось сталкиваться нечасто. – Другие
обстоятельства? По-моему, у вас с головой какие-то другие обстоятельства. А кто подписывал с нами
контракт? У артистов балета, смею напомнить, одним из первых пунктов в
контракте записано – «быть лояльным к руководству»! Боюсь вас расстроить, но
вы нарушаете контракт! Ваши слова и действия назвать лояльностью у меня бы
язык не повернулся, – сыпал чиновник штампами. – Идите, не мешайте Свиягину!
И, конечно, произошло ожидаемое. Маша опустила голову и, потоптавшись, послушно
отошла. Все увидели, что это стоило ей нечеловеческих сил, последних; она
готова была упасть в обморок, ей было плохо – уже очевидно, без всякого
обмана. Свиягин же продолжал стоять как вкопаный, находясь в состоянии
ступора. Игорь Глебович, будь он мало-мальски психологом, мог бы вывести
ситуацию хотя бы на иллюзию некоего примирения – подчиненная ему работница
смирилась, и Свиягину можно было бы предложить принять ее сторону. Он мог
бы, как это водится у чинуш, сконструировать ситуацию, при которой сам
является жертвой каких-то вышестоящих сил, перед произволом которых им всем
следовало бы если не объединиться, то хотя бы быть на одной стороне, и тем
свести все возможные противостояния на нет. Но Игорь Глебович совершил
ошибку победителя, которому нужно добить противника. Ему по инерции, на
волне победы над Машей, захотелось сломать и Свиягина.
– Свиягин, к вам мои слова тоже относятся! – пошел он в бой. – Предлагаю вам
продолжить заниматься своим прямым делом! Вам что-то неясно? Я неясно
выражаюсь, Свиягин? Идите в номер собирать вещи, у вас не так много времени!
– Он с вами контракт не подписывал, – примирительно сказал Шура Фанерыч, пытаясь
вывести Свиягина из этого диалога с очевидным осознанием, чем это общение
может закончиться. – И в любви к вам в письменном виде не клялся. И вообще,
чего вы к Свиягину-то прицепились? Он вам что, родной? Стишок такой, Игорь
Глебович, слышали? Что ты ржешь, мой конь ретивый, не грызешь своих? От
Свиягина-то отстаньте.
– Вы мне тут будете еще указывать! – рассвирепел чиновник, и
вдруг неожиданно его прорвало окончательно. Он побагровел, сжал кулаки и
затопал ногами на Шуру. – Пошел вон отсюда!
И тогда произошло то, на что Игорь Глебович не рассчитывал. Свиягин, как бы
очнувшись, сгреб Игоря Глебовича за грудки, притянул к себе и прорычал
неожиданно громко и страшно, прямо ему в лицо:
– А ты, бл.., такую лояльность видел? – он толчком отстранил от себя чиновника, резко
размахнулся, отведя для удара сжатый кулак назад (неважным было, что кисть
еще не
полностью зажила), однако у Игоря Глебовича, как у бывшего балетного артиста,
вмиг сработала реакция подчинения – он упал на четвереньки перед Свиягиным и
сжался всем телом.
– Голливуд! – радостно воскликнул Фанерыч. – Но нет, все-таки, скорее,
Шекспир! Я себя чувствую убитым Меркуцио! Короче, должен вам прямо сказать,
господа: чума на оба ваших дома, я из-за вас, так сказать, стал пищей для
червей! Я умер, а тебе, мой друг, бежать!
Игорь Глебович, не вставая с четверенек, развернулся лицом к толпе невольных
зрителей этой сцены и заголосил исступленно:
– Случай настолько серьезный, что разбираться и выносить решение по нему будем в Москве!
«Что же это? – час спустя думал Свиягин, вихрем проносясь по бану в микроавтобусе с
соратниками, – моя любовь, мое величайшее проявление свободной воли –
зависит от способа зарабатывания денег, который я выбрал? От нужд работы, от
оснащенности всякой сраной площадки, от плодов заседаний и совещаний
администраторов, этих шлепков коровьих? И я, вольный стрелок, поэт, «человек
на подошвах из ветра», человек, который за вас увидит то, чего вы не видите
никогда сами, и всё за вас доделает и доскажет, – не могу ни взять с собой
Маши, ни остаться с Машей самому? И это теперь, и это в такую минуту? И
кто-то за нас решает, что нам делать и куда ехать? «Сорок минут на сборы»!
Или фашистские танки подходят к Лиону? Или уже светопреставление началось? Я
– не могу остаться, я – должен ехать работать? И зрители принимают такую жертву!»
Свиягин тупо глядел в окно. Рядом посапывал Фанерыч, дулся на Свиягина завпост
Казимирыч. Подобные срочные срывы назывались у техников «выездом на закрытие
амбразуры своими телами», или, сокращенно, «выездом на амбразуру». Такое не
раз бывало и прежде, вот только нужда быть с артистами вместе – так явно не
возникала прежде.
«Стоп, стоп, не торопись, Свиягин, – думал наш герой, – не горячись так. Ничего еще
не пропало, всё будет. Магия, везение – еще не кончились. А если и они
бессильны, обратимся к геометрии. Это же всё просто, как геометрическая
задачка. Дано: мы любим, всё складывается в нашу пользу, и только два дня
будут не наши. Требуется: ждать эти два дня, любить и ждать. Эта прослойка
воздуха, нас по-сволочному, обидно разделяющая, вскоре начнет убывать,
сокращаться. И Маша из пункта «А» безусловно приедет в пункт «Б»! Мы знаем
это наверняка, лучше, чем кто-либо. Мы-то это знаем, мы знаем это. Я так
люблю тебя».
5.
Два дня прошли в какой-то неукротимой тоске, нескончаемом ожидании. Наконец, на
сцену техникам позвонил Игорь Глебович, сообщив, что балет приехал в
лионский отель, но вечерний класс готовить не нужно, так как артисты будут
заниматься в одной из городских балетных студий. «Проклятая Франция с их
идиотским «высоким уровнем», с их удобствами и сервисом! – взорвался
Свиягин. – Первый раз в жизни класс на сцене мне бы не помешал, и на
тебе, опять обокрали!
Он не мог дождаться приезда автобуса с артистами к началу спектакля, но за полчаса до
открытия занавеса световой компьютер сбил программу, и Свиягин, проклиная
всё на свете, до последней минуты лихорадочно помогал художнику по свету
набирать ручки, записывая новую. Первый акт он работал на водящем луче,
программу второго акта, разумеется, записывали в антракте. Не имея ни
малейшей возможности появиться на сцене, Свиягин ко всем сюрпризам нынешнего
дня получил и новый подарок – по внутренней связи администратор предупредил
артистов (Свиягин слышал это объявление в наушниках, по интеркому):
– Господа артисты! После окончания спектакля никто не разгримировывается, а только
переодевается. Водитель автобуса отказывается ждать по причине выработки
положенного времени за счет сегодняшнего переезда в Лион. Прошу всех быть в
автобусе максимально быстро, в течение двух-трех минут после закрытия
занавеса; что такое требования местных профсоюзов и местные штрафы, надеюсь,
объяснять не нужно.
Артисты уезжали без техников. Когда занавес закрылся, Свиягин выключил свой юниспот
и, сшибая аппараты, стал пробираться по переходным мостикам осветительского
козырька к выходу. Кубарем скатился он с винтовой лестницы. Ему предстояло
миновать еще зрительское фойе, но встречный людской поток задержал его. К
лифту тоже было не подступиться, и Свиягин побежал в обход, по служебным
коридорам, натыкаясь на закрытые двери, плутая и безуспешно пытаясь отыскать
лестницу, которая привела бы его вниз, на уровень сцены. Как бы ни ждала его
Маша до последнего, но по времени уже выходило отправление автобуса; Свиягин
же всё еще плутал, неистово матерясь.
В отель техники вернулись под утро. Свиягин по-английски спросил у ночного портье, в
каком номере остановилась мисс Годунова. Тот, помучив компьютер, выдал
справку. Запасшись этим знанием впрок и решив подождать еще пару-тройку
часов, Свиягин поднялся к себе и через минуту уже спал как убитый.
Утреннее солнце припекло вовсю, не по-осеннему жарко. Свиягин вскочил, как полоумный.
Маши в ее номере не оказалось, телефон тоже не отвечал. Артистов увезли в
восемь, в другой отель, сказал портье, они здесь только переночевали.
Нужно это сломать, остановить, – чуть не лихорадило
Свиягина. – Мне перестало везти, но это же геометрическая задачка. Дано:
были, уехали, но она рядом. Требуется: найти ее. Даже когда мы были порознь,
судьба сталкивала нас. А теперь какой-то посторонний человек, портье, знает
о Маше больше моего. Найти ее, хотя бы найти! Условия меняются, и задачка
все сложней. Свиягин, волнуясь, попросил портье показать на карте
местоположение нового Машиного отеля. На всякий случай поинтересовался, не
спрашивал ли кто его. Но нет, никто не спрашивал.
«Всё-таки неисправимо это балетное племя! – в сердцах ругался он. – Они же учат
французский – поголовно! Двоешники, ч-чёрт, даже на пальцах объясниться, и
то не могут! Только – на полупальцах! Ну, хоть станцевала бы ему послание ко мне!»
Он летел по улицам, как очумелый, потом поймал такси. По расписанию, сделанному рукой
завтруппой и приколотому к отельному стенду, выходило, что артисты уже
уехали на репетицию в театр. Свиягин хотел было узнать Машин номер, да
отложил эту затею за явной бесполезностью знания, до встречи с Машей.
Техников вызывали на сцену к двенадцати, Свиягин примчался в театр на час раньше.
– Здравствуйте, потусторонние девушки, – обратился он к виллисам, – я пришел
разделить вашу славу. А где Маша?
– Привет, Сереж. А она тебе что, сама не сказала?
– Что не сказала? – едва не взвыл Свиягин.
– А она сегодня в отеле осталась, я думала, ты знаешь, – удивленно сообщила Эльвира.
– У нее что-то с ногой, то ли икра, то ли голеностоп. Два дня – никаких
хождений. Я ее сегодня заменяю в тройке.
– Черт возьми, да что же это такое? Я уже в отель не успеваю. Какой у нее телефон?
(«Машина – икра. Машин – голеностоп»).
– А я знаю? Мы только утром вещи побросали в отеле и сразу сюда, блин, как кони
какие-то. Еще и не расселялись толком. Годунова уж точно до нашего отъезда
номер не получала, нас пропускала. Да ты не переживай так, вечером у портье
узнаешь, ему наш мудила, Глебыч, списки отдал.
– Какой портье? Я с ней не увижусь теперь.
– Сережа, не смеши мои пуанты. У нас два дня впереди выходных, а потом три дня съемки
ролика, пять дней спектаклей не будет.
Но Свиягин знал, что говорил. Ночью после спектакля техников на микроавтобусе
увезли в Монпелье, отдыхать до следующего полудня и – на новую площадку.
Впрочем, хоть до полудня, хоть до полуночи, хоть до черта лысого, хоть до
его бабушки, – значения особого это уже не имело. Коллектив артистов
задерживался еще на пять дней, два из них отдыхая в Лионе, а три – снимаясь
в рекламном ролике в Версале, в знаменитом дворце. Свиягин был не рад, что и
на белый свет родился. Странно – дни впереди предвиделись, а сегодняшних не
хватало.
...В Монпелье они встретились на классе. Слышались звуки рояля, артисты
занимались у станка.
– Возьми мой свитер, – сказал Свиягин. – Здесь прохладно.
– Спасибо, у меня свой есть, – улыбнулась Маша, – но мне и не холодно.
– Да, хочешь шоколадку? – спросил Свиягин.
– Сережа, ну... Сережа, мне нужно работать!
– Упустил, – сказал Свиягин, грустно усмехнувшись. Он отошел в сторону,
наигранно, в круговом движении, широко, театрально расставил руки в стороны,
как бы призывая невидимых собеседников в свидетели. – Упустил все-таки, твою
мать. Отдал работе.
Эпилог
Вскоре театр прекратил свое существование, удушенный экономическими
преобразованиями того периода. Труппу распустили. Два раза Свиягин еще
встречался с Машей, но разговора не получилось. Чтобы прекратить эту
карусель искушений, Маша вышла замуж за Майданова, оправдав все прежние автобусные пророчества Свиягина о его
любимой девушке с такой фамилией («Поздравь меня», – позвонила она
попрощаться. – «Поздравляю, – сказал Свиягин. – Э-эх, теперь не скоро будем вместе»).
Больше они никогда не виделись.
Прошло время. Свиягин работал в одном из московских драматических театров. Шестого
января, в канун Рождества, вечером – он с приятелями, закончив монтировку
спектакля, сидел в театральном буфете.
Вдруг кометой влетел один из осветителей.
– Ну что, сидим, братцы, кофеек попиваем?! – радостно крикнул он.
– Ну. Чего ты орешь, как резаный?
– А новость никакую не знаем, да? Кофеек попиваем, покуриваем?
– Ну, говори, говори. Что случилось-то?
– А вы спектакль вечерний собрали? – тянул тот резину.
– Ну, собрали.
– А теперь, – радостно захлебываясь, выпалил пришедший, – разбирайте на хрен! К
едреней фене!
– Что, как? – заволновались техники.
– Спектакль – отменили! Всё! Разбираем, и по домам! К столу! Больше тут ничего не будет!
Крики «Ура!», «Да ты гонишь!» и «Качать, качать!» сотрясли стены буфета. Это было
неслыханно, было сенсацией, подарком к Рождеству.
Толпа высыпала на сцену. Верховые от радости сразу свалили вниз три плана кулис,
да поспешили – мешала жесткая декорация. «Ура-а! К столу, к столу!» – «Бери
штанкет наверх, жопа! Уносите рундуки из-под кулис!» – «А-а, братцы, лафа!»
– «Больше ничего не будет!» – «К столу!»
Через пятнадцать минут сцена была пуста, будто и не бывало только что стоявших
тут: леса, замка в нем и дальней панорамы с холмами. Валялись гнутые гвозди,
веревки, щепки – этот мусор завтра уберут. Погасили свет, остались лишь
тусклые дежурные софиты.
Больше ничего не будет, ура. Больше ничего не будет.
Свиягина ждали в гости друзья, радостно изумившись столь раннему его появлению. И
Свиягин тоже радовался – он еще издали, с улицы услышал смех, увидел огни в
окнах. Елка была убрана переливающейся мишурой, цветными лампами, шарами. И
он уже сидел против елки, и отвечал на водопад вопросов. Было шумно, а за
окном тихо падал снег, хлопьями, классический, как во все года, то есть,
конечно, как в детстве. И дети друзей и хозяев совали Свиягину книжки, он
ведь был гость новопришедший. «Почитай, почитай!», – шумели дети.
«Во-первых, «прочитай» или «прочти», а во-вторых поиграйте лучше вон, у
елки, – отшучивался Свиягин, понимая, что является последней надеждой детей,
а все прочие взрослые мерзавцы уже успели отказаться. – Хоровод какой-нибудь
поводите!». – «Почитай, почитай!». – «Лучше почитай, иначе не отстанут!», –
лукаво говорила хозяйка в переднике и с дымящимся пирогом в руках.
Он читал детям, и сам испытывал наслаждение, как бы переживая собственное детство
заново. И минута была подходящей, канун Рождества, и всё сошлось, все
собрались, близкие и дорогие. И шел снег. И вот как быстро пронеслось
детство, думал Свиягин, и вроде вчера только, а нет, уже и давно это было. И
сказки завораживали его, как ребенка, и от Андерсена щемило сердце, и
подкатывал комок к горлу:
«Оловянный солдатик стоял в пламени, его охватил ужасный жар, но был ли то
огонь или любовь – он не знал. Краска с него совсем сошла, и никто не мог бы
сказать, отчего – от путешествия или от горя. Он смотрел на маленькую
танцовщицу, она на него, и он чувствовал, что тает, но по-прежнему держался
стойко, не выпуская из рук ружья. Вдруг дверь в комнату распахнулась,
танцовщицу подхватило ветром, и она, как сильфида, порхнула прямо в печку к
оловянному солдатику, вспыхнула разом – и нет ее. А оловянный солдатик стаял
в комочек, и наутро горничная, выгребая золу, нашла вместо солдатика лишь
оловянное сердечко. А от танцовщицы осталась одна только блёстка, и была она
обгорелая и черная, словно уголь».
Жизнь не оставляла больше никаких надежд на хороший
исход этой истории. Но Свиягин читал строки Андерсена детям и впервые
понимал, что любая горечь, как телу в виде лекарств, так и душе в виде этой
самой метафизической горечи – всегда дается для исцеления. И ему, Сергею
Свиягину, предстояло еще все это пережить, чтобы двигаться дальше.
1997, редакция 2008 г.
Примечания к тексту:
В сцене знакомства героев использованы даустишья Б. Влахко.
Первая публикация повести: альманах «Остров» № 6, 1997,
Берлин.
(конец седьмой главы главы).
Вернуться к началу повести
|